Тезис о чрезвычайном положении

В классическом изложении Шмитта (1985), чрезвычайное положение, возникающее в условиях экзистенциальной крайности, является моментом, когда нормальная политика приостанавливается. Правовой и конституционный порядок, который ежедневно регулирует политику, лишается привычных средств для решения проблем. Таким образом, нормальная политика прекращается и наиболее влиятельное политические лицо, суверен, начинает принимать решения и поступать так, как ему угодно.

Суверен — это лицо, прерогативой которого является принятие решения о том, действительно ли чрезвычайное положение имеет место. Суверен не является (с необходимостью) законотворческой организацией, однако он уполномочен приостанавливать действие закона. Суверен является исключительным актором, который в условиях чрезвычайного положения концентрирует в своих руках всю власть, упраздняя политический плюрализм, присущий нормальному либеральному государству, таким образом, подчеркивая свою исключительность, естественную для логики силы (Kondylis 1994, 128–131). Деятельность суверена основывается не на законе, а на силе. Поскольку социальные явления и движущие силы не опосредуются правовым порядком, чрезвычайное положение является моментом открытого столкновения, и всякая деятельность здесь обуславливается только лишь конфигурацией противодействующих сил. Насильственное вмешательство суверена в чрезвычайную ситуацию готовит почву — или даже создает прецедент — для новой политико-правовой нормы, которая, в конце концов, будет установлена с прекращением чрезвычайного положения. Таким образом, спектр предполагаемых чрезвычайных ситуаций обуславливает содержание и специфику политической и правовой нормальности. Следовательно, чрезвычайность является не только моментом настоящего правового и политического творчества, но учредительным актом, который образует норму и поэтому стоит выше ее (Kondylis 1994, 126; Mills 2008, 61–62).

Шмитту быстро удалось обуздать радикальный потенциал своих взглядов на чрезвычайное положение, переведя понятие в правовую плоскость. Несмотря на то что чрезвычайное положение приостанавливает действие закона, оно не предполагает аномию или хаос. Решение, которое нарушает правовой порядок, остается в рамках правовой системы. Сама его непредсказуемость обеспечивается этой системой и, в свою очередь, создает норму, которая придает вес закону (Schmitt 1985, 12–13; Agamben 1998, 17–19, 2005, 36). Похожим образом суверен, который упраздняет и возобновляет правопорядок, является создателем последнего. Юридический порядок определяет, кто (какой человек или институт) возьмет на себя ответственность за принятие решений или совершение поступков в условиях чрезвычайного положения. Суверен является юридически обоснованной силой. В условиях чрезвычайного положения он может полностью упразднить правопорядок, но не может отменить фундаментальных правил общественного порядка (Kondylis 1994, 156–157; Norris 2005, 58). Именно этатизм позволяет Шмитту поместить суверена одновременно внутри и за рамками юридического порядка, отождествив (по крайней мере в довоенных работах) политику исключительно с государством. Пока юридический порядок упраздняется государством, последнее никуда не исчезает и пытается спасти себя; именно государство является тем элементом, который отличает чрезвычайное положение от хаоса (Kondylis 1994, 162).

Эти соображения Агамбен развивает двояко. Во-первых, подобно Шмитту, он рассматривает суверена и чрезвычайное положение в качестве исходных понятий, которые находятся как внутри правопорядка, так и за его пределами. Эти два понятия являются взаимообразующими. Чрезвычайная ситуация и суверен возникают вместе: первое определяет — или обнаруживает — второго в качестве верховной силы, способной принимать решения и действовать за пределами правопорядка, а суверен, в свою очередь, не просто освобождается от всяких ограничений с помощью чрезвычайной ситуации — он создает ее.

Агамбен дополняет эту концептуальную связь между субъектом (сувереном) и ситуацией (чрезвычайным положением) через введение еще одного понятия: homo sacer как носителя голой жизни. Агамбен заимствует этот образ из раннего римского права, где homo sacerпредставляет собой изгнанного преступника, который не может быть даже принесен в жертву, но которого любой член общества вправе убить без боязни дальнейшего преследования за убийство. Он не может быть убит организованной политической силой — тот, чья жизнь остается на усмотрение каждого члена общества, является еще одним пограничным понятием, которое лежит одновременно внутри и вне закона. Не защищенный законом, homo sacer является объектом не ограниченной законом власти. Прослеживается сильное сходство между этими двумя сущностями: власть суверена производит голую жизнь, лишая ее юридического посредничества, и, в то же время, будучи объектом этой власти, голая жизнь создает власть суверена как таковую. Власть суверена и голая жизнь одновременно формируют друг друга; суверен и homo sacer являются противоположными, но гомогенными понятиями (Agamben 1998; Mills 2008, 72; Murray 2010, 64–65). Таким образом, Агамбен устанавливает взаимно образующую связь между двумя субъективностями (homo sacer, суверен), которую он считает стержнем всяких властных отношений на Западе (Agamben 1998, 8–9; Mills 2008, 64–65) и вводит идею о чрезвычайном положении в качестве ситуативного контекста, который порождается этим властным отношением и в то же время осуществляет его. Ключевое утверждение Агамбена состоит в том, что эта связь является скрытым «центром» «власти», секретной «фундаментальной политической структурой» (Agamben 1998, 20; 2005, 86).

До сих пор Агамбен воспроизводил шмиттеанскую схему взаимодействия между пограничными понятиями, которые определяют истинный смысл власти. Введение голой жизни в качестве конститутивного элемента этой власти дополняет, но не разрушает эту конструкцию. В самом деле, шмиттовского Врага, особенно в облике Партизана, который «знает и принимает, то, что он — враг вне закона, права и чести», можно было бы рассматривать, сквозь призму теории Агамбена, как носителя голой жизни (Schmitt 2007, 11, 30).

Агамбен расширяет шмиттеанский мир, утверждая возможность «реального» чрезвычайного положения всецело за пределами юридического порядка. Вслед за Беньямином, он восстанавливает радикальный потенциал («божественного») насилия чрезвычайности как создания нового социального порядка ex nihilo (Benjamin 1986, 52–64; Agamben 2005). Он восстанавливает, другими словами, радикальные смыслы чрезвычайности, которые Шмитт пытается подавить, разрабатывая ее как пограничный концепт (Kondylis 1994, 156–162).

Тем не менее, несмотря на утверждение возможного возникновения гибельной для суверена, революционной чрезвычайной ситуации как предельной политической возможности, взгляд Агамбена на современную политику ограничен шмиттеанской схемой. Чрезвычайность заполняет собой все пространство социальной жизни, и это (топологическое) распространение конституирует его как (хронологически) перманентное: чрезвычайность стала нормой. Основание политического, понимаемое как оппозиция между законом и чистым насилием, изжито. Закон лишается своего содержания и смысла, и, по мере того как исчезает правовое посредничество, раскрывается истинная сущность власти как суверенного могущества. Лишенные политико-правовых посредников, мы все сведены к состоянию голой жизни. Нынешняя тенденция такова, что это перманентное чрезвычайное положение осуществляется (особенно в США) в рамках контртеррористической политики после 9/11. В следующей части я в общих чертах, широкими мазками, намечу параллели между тезисом о перманентном чрезвычайном положении и реалиями контртерроризма в США.

Тезис о чрезвычайном положении