«Вы жертвою пали»: Феномен присвоения смерти в советской традиции

Умение «канализировать смерть», решая при этом конкретные политические задачи, было открыто, конечно же, не большевиками и имеет весьма богатую историю. Еще в начале VI века до нашей эры афинский политик Солон проводит целый комплекс законодательных установлений, свидетельствующий о ясном понимании той роли, которую в политической жизни города может сыграть внедренная в публичное пространство и соответствующим образом оформленная смерть. «Погребальное» законодательство Солона, по сути, сводится к двум основным позициям: к запрету на похороны в черте города и к резкому ограничению демонстративной стороны погребального ритуала (продолжительности, числа участников, количества затраченных средств, степени участия женщин и т. д.). Техники повышения семейного символического капитала за счет «ресурса смерти» были своеобразным политическим ноу-хау уже в архаике. Семья могла существенно повысить собственные котировки, предъявив другим семьям впечатляющее число родственников, погибших ради общего блага, — или похоронив таковых в общезначимом пространстве и тем самым закрепив свое право на особую роль в нем. Количество можно было компенсировать и/или дополнить качеством, так или иначе присвоив общезначимого покойника, то есть, собственно, «героя» в исходном греческом понимании этого слова. С героем можно было породниться, задним числом возведя к нему свою родословную; героя можно было «назначить», убедив сограждан, что тот или иной неоспоримо принадлежащий семье покойник достоин этого статуса; наконец, уже признанному герою, не имеющему отношения к твоей семье, можно было оказать особые услуги, — как это сделал уже в V веке до нашей эры другой афинский политик, Кимон, с помпой вернувший на родину счастливо «найденные» им во время экспедиции на Скирос кости Тесея, мифического основателя афинской демократии, не связанного родственными узами ни с одной из аттических аристократических семей.

Существовали техники и с менее выраженной рациональной прагматикой, хотя, пожалуй, еще более прямо апеллировавшие к человеческим когнитивным механизмам. Так, праздник Великих Дионисий, учрежденный Писистратом в середине VI века до нашей эры и известный подавляющему большинству современных европейцев только как время проведения театральных зрелищ, был по сути поводом лишний раз обратить внимание сограждан на публично значимую смерть. Собственно, состязания трагиков и театральных трупп поначалу, видимо, представляли собой нечто вроде культурной программы при главном событии — вручении от лица города достигшим совершеннолетия сыновьям афинян, которые пали за родину, паноплий, полных комплектов гоплитского вооружения. Паноплия была знаком высокого гражданского статуса, и с этой точки зрения смысл акции предельно прозрачен: рискуя собой ради общего блага, гражданин может не опасаться, что о его сыновьях некому будет позаботиться. Однако характер вручаемого подарка придает ситуации особое значение: отец погиб за родину, и теперь его сын не будет обделен той же счастливой возможностью. Другой пример использования схожих когнитивных механизмов мы видим в «пересказанной» Фукидидом погребальной речи Перикла, призывавшего граждан, собравшихся на траурный митинг в честь афинян, отдавших жизнь за отечество, относиться к собственному городу как эраст, активный гомосексуальный любовник, относится к эромену, любовнику младшему и пассивному, — то есть быть готовыми бескорыстно одаривать предмет любви всем, вплоть до собственной жизни. Если в случае вручения паноплий между «героями», то есть уже состоявшимися покойниками, и «будущими героями» существует семейная связь, то здесь они уже не связаны ничем, кроме общего публичного пространства и придуманной Периклом метафоры, весьма изящной и крайне циничной.

Ни Писистрат, ни Перикл, конечно же, не были в курсе современных достижений когнитивной и социальной психологии — в противном случае их можно было бы поздравить с прекрасным умением использовать в политических целях так называемую теорию управления страхом, сформулированную С. Соломоном, Дж. Гринбергом и Т. Пишчински в самом начале 1990-х годов. Согласно этой теории одно из несомненных эволюционных преимуществ нашего вида, способность к долговременному прогнозированию, обладает весьма неприятной для нас оборотной стороной: сознанием неизбежности собственной смерти, которое может быть причиной глубокой фрустрации. Культура, транслирующая стереотипные установки и ценности, предоставляет нам своеобразный защитный механизм, который реализуется через потребность в социальном консенсусе, в возможности регулярно получать подтверждение валидности этих установок и ценностей. Если большинство людей разделяет твои взгляды, то значит они «правильные» и обеспечивают тебя своеобразным «буфером тревожности». При этом сам факт наличия индивидов с иными взглядами порождает тревожное сомнение в валидности твоих установок, снижая их эффективность в качестве механизма «управления страхом». При воспоминании о неизбежности смерти человек реагирует более позитивно на тех, кто согласен с его собственными взглядами, и на идеи, их подтверждающие. И, напротив, негативно реагирует на несогласных и на идеи, противоречащие его взглядам. Таким образом, Писистрат и Перикл, заставляя сограждан столкнуться в значимой для них ситуации с фактом смерти, побуждают их к конформности, к некритичному приятию диктуемых установок, к социальной консолидации — и резко повышают тем самым степень их вовлеченности в публичное пространство, а также степень проницаемости и управляемости последнего.

Большевики, чьим самым масштабным политическим проектом, несомненно, была попытка построить воистину всеобъемлющее публичное пространство, включающее в себя и все аспекты человеческой жизни без исключения, и каждого, опять же без исключения, конкретного человека, конечно, не могли пройти мимо столь действенной технологии. Впрочем, ее источником в данном конкретном случае была не только и не столько «европейская» политическая традиция, хотя бы из-за узости собственно политического пространства в дореволюционной России и, соответственно, малой его приспособленности к решению новых задач, — ничуть не менее действенные, но зато адаптированные к гораздо более широкой аудитории модели присвоения смерти предлагала христианская традиция с ее культом Главной Смерти, сопровождаемым несопоставимыми по масштабу, но в равной степени к ней отсылающими «меньшими» смертями. Еще более широкие перспективы открывало перекодирование традиционных микрогрупповых стратегий репрезентации смерти — скажем, в «жалостной» песне, существующей в десятках жанровых вариантов, адаптированных к самым разным аудиториям и ситуациям. Во время группового исполнения песни с трагическим сюжетом происходит спорадическое совмещение долговременной (культурной, мифологической) и кратковременной (коммуникативной) социальной памяти: частное событие, переживаемое как случившееся здесь и сейчас, одновременно обретает статус мифологически значимого — и лично значимого для каждого из участников группы, который имплицитно соотносит его с неизбежным событием собственной смерти. В результате он, с одной стороны и в полном соответствии с теорией управления страхом, переживает прилив эмпатии по отношению к этой группе, к составляющим ее людям и к разделяемым ею — здесь и сейчас — ценностям; с другой стороны, эта эмпатия, резко повышающая значимость группы и собственной принадлежности к ней, помогает человеку адаптироваться к перспективе собственного физического исчезновения — поскольку существование группы представляется более длительным и гарантирует своеобразную «неполноту исчезновения». Еще одна задача, которая решалась через присвоение смерти, — это остро необходимая большевикам самолегитимация. Не случайно одной из первых акций новой власти стало захоронение на Красной площади соратников, погибших во время действительно кровопролитных (в отличие от едва ли не опереточного питерского варианта) октябрьских боев в Москве. Акция эта явно воспринималась устроителями как крайне значимая и была проведена несмотря на то, что вполне могла спровоцировать в Москве новую волну насилия. По сути большевики следовали здесь той же логике, которой придерживались римляне, предпочитавшие помнить об освятившем основание Вечного города братоубийстве, — или представители некоторых культур бронзового века, которые без всякого смущения хоронили убитого члена собственной семьи у входа во вновь построенное жилище, утверждая тем самым «извечное» право группы на новую родовую территорию. С переносом столицы в Москву в начале 1918 года свежевозникший некрополь у кремлевской стены закономерно превращается в центр новой цивилизации, окончательно утвердившись в высшем сакральном статусе с того момента, как его собственным центром становится Мавзолей Ленина: вместилище нетленного трупа и физическое воплощение идеи присвоения смерти как таковой. Знакомый всем советским людям ритуал — речи вождей над мощами Первопредка — сообщает этой идее почти анекдотическую конкретность. На том стояла и стоять будет советская власть.

Отечественные записки №5, 2013

«Вы жертвою пали»: Феномен присвоения смерти в советской традиции