Завершившуюся с распадом Восточного блока организацию Европы в национальные государства можно приветствовать, а можно и пожалеть о содеянном. Из краткого исторического описания истории народов Европы становится ясным, что разделение Европы на национальные государства является не задержавшимся действием ХIХ века, а созданной в 2000 годах структурой и действительностью сегодняшней Европы. Время многонациональных государств в Европе прошло. Они воспринимались малыми народами как их тюрьма, поэтому эти государства и распадались.
Для Дирка Шюмера постепенный распад Бельгии ставит вопрос о «бельгиизации Европы». Он спрашивает: «Разве государство, франкоговорящая часть которого позволяет содержать себя говорящему на нидерландском языке населению, но при этом демонстративно игнорирует его культуру и историю, не проиграло свое существование?.. Как Европа может понимать себя как система многоязычия и культурной открытости, если возле ее столицы идеологически прославляется воинствующая франкофония?» И приходит к заключению: «Нации не являются чем-то вечным, напротив, языки и традиции оказываются невероятно живучими».
Многие идеологи мирового сообщества и друзья объединенной Европы хотели бы отбросить национальные государства как исторически устаревшие. В единой европейской валюте их интересует прежде всего вклад, который они для этой цели надеются получить для себя. Правда, космополитический патриотизм достоин уважения как борьба за права человека, как этическая позиция. Но моральную идентичность, которую он хочет учредить, нельзя противопоставлять идентичности народов, которую он не может также заменить. Юрген Хабермас, например, приносит в жертву историческое глубинное понятие европейского национального государства своему личному утопическому проекту, когда пишет, обращаясь с критикой Германа Люббе:
«Из закрепившейся в ХIХ веке перспективы напрашивается известный ответ «no demos»: не существует европейского народа, но политический союз, задуманный на этой идее, построен на песке. Этой интерпретации я хотел бы противопоставить лучшее: затяжная политическая фрагментация в мире и в Европе противоречит системному сращиванию мультикультурного мирового сообщества и блокирует успехи в конституционной цивилизации государственных и общественных властных отношений».
Хабермас упускает один решающий пункт: народы являются народами не по объективным причинам, которые могут оцениваться и корректироваться извне, а потому, что они воспринимают себя таковыми по причинам языка, культуры, этноса и общей истории. И они воспринимают себя таковыми и тогда, когда представители интеллигенции клеймят это восприятие как отсталое и традиционно чуждое цивилизации.
Центральную роль для идентичности и сплоченности народов играет язык. Единый язык необходим для международной коммуникации среди элит. Вплоть до ХVII века, а в науке еще дольше, лингва франка Европы был латинский. Для дипломатов и высшего общества Европы после Тридцатилетней войны языком общения стал французский. Но с конца ХVIII века многое изменилось. В науке господствующим языком на протяжении всего ХIХ века был немецкий язык. К 1920 году 50 % всех научных публикаций в мире выходило на немецком языке.
После Второй мировой войны лингва франка не только в мире, но и в континентальной Европе стал английский. Он является рабочим языком в большинстве крупных концернов, во всех международных организациях, в Европейской комиссии и Европейском центральном банке. Как косвенное следствие этого повсюду в Европе, в том числе во Франции и Англии, знание языка своего ближайшего соседа все больше отступает на задний план. В связи с этим снижаются также возможности и интерес участвовать в культуре соседей. Народы все больше концентрируются вокруг двух полюсов:
– Жизнь в специфической культуре собственного языкового пространства: это охватывает политику, литературу, философию, театр и большинство средств массовой информации, собственно все, что естественно в повседневном окружении.
– Участие через английский язык в международной, сформированной под англосаксонским влиянием цивилизации. Это охватывает все бо́льшие сферы труда и науки.
Совместное существование народов Европы определяется:
– все более растущим преобладанием английского при всех практических требованиях, которые ставит жизнь для всех международных видов деятельности,
– постоянно растущим незнанием о жизненном мире и национальной культуре соседей, которые говорят на другом языке.
Все это поддерживается образовательной политикой, в которой классическое общее образование, то есть знание
– живых и мертвых языков помимо английского,
– религии, философии,
– классической литературы,
– старой истории (до ХХ века)
все больше сокращается.
Вместе с этим у молодого поколения все больше теряются знания, образующие фермент общности в культуре.
Французский историк Пьер Нора говорит по этому поводу: «Гуманистическая культура – латынь, греческий, история, философия, языки – заканчивается. Когда-то она объединяла европейские элиты, но она на грани исчезновения… Есть много локальных и национальных достижений, но нет европейской общности, так как отсутствует настоящая, разделяемая большинством европейцев общая система ценностей». Конечно, на ее место приходит новое, например, международные спортивные события или певческие конкурсы, международные объединения пользователей смартфонов или членов Фейсбука и т. д. Но это не одно и то же, и это не поддерживает специфическую европейскую идентичность.
Особенно хорошо динамику такого развития можно изучать на примере немецко-французских отношений. Отсутствие культурной и личной заинтересованности в большом соседе Германии во Франции проявлялось всегда. Связанное с этим незнание в последние десятилетия не только не сократилось, оно увеличилось. А так как из уроков преподавания истории и из средств массовой информации запоминались в основном ужасы нацистского времени и жестокость немецкой военной машины, то и клише представления Германии у французов не изменились, а скорее, закрепились.
Народы очень отличаются друг от друга, и они имеют право отличаться. Почему французы должны работать столько же, сколько и немцы? Почему они не могут иметь другие социальные обычаи и другие правила решения конфликтов? Почему это плохо, если при этом должна быть инфляция? Во всяком случае, французы для этого должны перестать интерпретировать обменный курс валют и результаты рейтингов американских агентств как победу или поражение в международной экономической олимпиаде. И им не следует превращать свою национальную одержимость в связи с рейтингом в решающий критерий в вопросах валютной и экономической политики. Это было основным недоразумением в начале введения евро: французы хотели его, чтобы наконец положить конец силе немецкой валюты, воспринимаемой как неприятная и унизительная. Немцы хотели его, потому что полагали, что таким образом можно будет привести Францию в так желаемый политический союз с Германией.
Кризис платежного баланса и долговой кризис в зоне евро привели к тому, что антигерманские клише и предубеждения все сильнее стали выходить на передний план не только во Франции, но и в Италии, но особенно проявились в Греции. То обстоятельство, что Германия привязывает гарантии и помощь для преодоления долгового кризиса к определенным условиям, очевидно, пробуждает чувство зависимости и бессилия, которое преобразуется непосредственно во все большую антипатию к Германии и к немцам. Косвенным следствием единой валюты является не задуманное укрепление дружественных уз между народами Европы, а как раз наоборот. Николас Буссе называет «возможно, самым огорчительным побочным явлением кризиса евро возрождение предубеждения. Европейские народы безудержно навешивают друг на друга искаженные ярлыки, которых уже давно не было слышно в приличном сообществе».
Особая трудность возникает для немецко-французских отношений. С начала пятидесятых годов европейская интеграция включила в себя самую сильную экономическую державу Германию и косвенно пошла на пользу политическому влиянию Франции. Как бывшая держава-победительница, с ядерным оружием и постоянным членством в Совете безопасности, Франция на международном уровне могла бы играть ту роль, которую повязанная многими запретами, не совсем суверенная Западная Германия не могла исполнять.
По представлению французской политики, прирост мощи, который произошел в Германии в 1990 году вместе с воссоединением, должен был компенсироваться отказом Германии от дойчмарки и переходом на единую валюту. Однако эти расчеты в принципе производились неправильно. Вместо этого растущие трудности, которые есть также и у Франции с единой валютой, еще больше обострили экономический и финансовый перевес Германии.
Михаэла Вигель анализирует: «Франция не хочет считаться обычной средней державой, которая в международном сравнении отстает. Особенно это касается сравнения с Германией, экономическое превосходство которой Франция охотно признавала, пока играла роль опекуна. Но теперь она не хочет быть равноправной в немецко-французском дуэте и противится выступать лидером экономически отстающей южной лиги». Это побудило Николя Саркози с начала 2012-го подчеркнуто и почти вызывающе представить немецкую экономическую модель как образец – вплоть до совместных предвыборных выступлений с Ангелой Меркель. Однако опросы не показали особого успеха этой стратегии, и различия в личных темпераментах, а также стоящие за ними культуры этим скорее были подчеркнуты, чем сглажены.
Германо-французские отношения в Центральной Европе со времени Тридцатилетней войны всякий раз сдерживали все конфликты. Долговременное примирение и организационно закрепленное сотрудничество этих двух государств в течение 60 лет по праву является стержнем европейского проекта. Правда, было серьезной ошибкой вводить в ЕС единую валюту без политического союза. Но и сейчас тоже было бы ошибкой без внешне неотложных причин снова разделить валютный союз как раз по границе между Германией и Францией.
Я, правда, разделяю большую часть из высказанной Гансом-Олафом Хенкелем критики конструкции и реальной практики европейской валюты. Однако не могу поддержать его предложение разделить валютную зону на южную еврозону во главе с Францией и северную во главе с Германией. С чисто деловой точки зрения можно найти этому веские причины, но не следует приводить в действие связанное с этим унижение Франции. Правильной стратегией Германии по отношению к Франции будет скорейшее возвращение к согласованным правилам и структурам валютного союза, а также соблюдение принципа No-Bail-Out. Франция либо успешно приспособится к этому, либо она сама решит пойти другим путем в плане валютной политики.
Чем это кончится, с моей точки зрения, неясно. Уолтер Рассел Мид прогнозировал для Франции «стратегию подрывной кооперации… а именно внешне для удовлетворения Германии беспокоиться о том, чтобы новые правила выглядели достаточно солидно, но одновременно оставить достаточно широкое политическое поле для того, чтобы строить европейскую экономику по желаниям французов… Ни французы не хотят жить по немецкому образцу, ни немцы не хотят следовать за желаниями французов в валютном союзе».
И это правда, как правда и то, что немецко-французские различия одновременно отражают общее различие между северными и южными государствами валютного союза. Менталитет юга, который производит такое приятное впечатление, когда ты летом проводишь там отпуск, не всегда уживается с линейной эффективностью мышления севера. Рискованным остается в валютном союзе предположение, которое, однако, является предпосылкой его функционирования, что юг в будущем будет функционировать так же, как север.
Но на длительную перспективу решающей является все же не экономика, а демография! Тони Корн с американской точки зрения предостерегает: «Вместо того, чтобы пытаться из греков сделать немцев, сегодняшним немцам лучше бы производить на свет больше немецких детей. Недавно Саркози призвал французов быть «более немцами» на работе. Сейчас как раз самое время, чтобы Ангела Меркель со своей стороны призвала немцев стать «более французами» в том, что касается воспроизведения потомства.