X

Как преуспеть в бизнесе: неолиберальная идеология

Интересы капитала, национальное обновление, консенсус классов: неолиберализм.

Представьте себе, что выходит книга по вопросам ведения бизнеса, написанная уважаемым экспертом, скажем, главным советником Apple по работе с персоналом — или, если мы берем промышленность — управляющим производством какой-нибудь реструктурированной немецкой автомобильной компании, сами заводы которой сейчас находятся уже в Словакии. Исходя из огромного накопленного опыта изучения производственных отношений, автор дает своего рода экспертное знание о том, как все работает на производстве и в кабинете управляющего. Сочетая экономическую проницательность с духом корпоративного товарищества, автор называет свою книгу «Сокрушительная сила социума: как с ней справиться». Проявляя искреннюю заботу равно о психологическом благополучии менеджеров и о достижении поставленной цели, автор настаивает на необходимости твердой руки: «Вы сможете проводить желанные вам изменения только тогда, когда научитесь смотреть людям прямо в глаза. Никому не нравится увольнять людей. Но так лучше для них — и для вас — в долгосрочной перспективе».

Выход такой книги по-прежнему почти невероятен. Даже если бы ее издали, она бы не нашла читателя. Почему? Потому что неолиберализм никогда не был идеологией, сформулированной исключительно менеджерами и для менеджеров в помощь их материальному и физиологическому благосостоянию. Скорее (что труднее понять) это гегемония, основанная на классовых компромиссах и консенсусах. Неолиберализм пленил многих: материальные интересы стали неотделимы от успехов. И все же доктрину свободного от принуждения рынка невозможно продать скептичной мировой общественности, указывая лишь на ее преимущества над другими доктринами. Ведь если в действительности неолиберализм и продолжает господствовать, то меньше всего в этом его заслуг. Он господствует как раз потому, что ему не нашлось замены. Самое поразительное в этой ситуации — неспособность противников подорвать основы неолиберализма какой-либо жизнеспособной альтернативой. Невзирая на очевидную непопулярность неолиберализма, ничего лучше пока не придумано.

Почему неолиберализму удалось достичь такой высоты и почему его так трудно низвергнуть?

Объясняя неолиберализм, мы не можем не произвести в статье переоценку его реального содержания — за рамками обычных предположений о рейганомике, тэтчеризме и «предательстве» государства всеобщего благосостояния, имеющих в виду совершенно волюнтаристскую трактовку социальных изменений, без учета того, как на политическую жизнь влияют более широкие сдвиги и изменения в классовой структуре. Дэвид Харви, например, мыслит как волюнтарист, говоря, что впечатляющий поворот политического курса национальных правительств по всему миру (например, в период с 1979-го по 1983 год) был «намеренным». По его мнению, победа неолиберализма стала результатом того, что лидеры вроде Маргарет Тэтчер и Дэн Сяопина извлекли из архивов какие-то экономические теории инфляции и возвели их в статус главенствующей теории (хотя и «не без определенных сложностей»). Подобное мнение, хотя его нельзя назвать полностью ложным, приуменьшает роль конфликтов между социальными силами, реальных материальных условий и многообразий идеологий (как концептуализаций конфликта), находящих выражение в реальной политике правительства.

Неолиберализм не смог бы победить, если бы на определенном этапе он не был бы востребован достаточно широкими слоями рабочего, среднего и высшего классов. Неолиберализм был не просто разрушением старых норм: он стал продуктом нового консенсуса между капитализмом и рабочим классом (или, как минимум, его частью) в различных странах. Хотя его симптомы (деиндустриализация, неизменные тарифы оплаты труда, все большее превращение капитала в набор финансовых инструментов, дестабилизация фондовых рынков) невозможно было принять как целое, их можно было продать в пакете с декларированием «национальных ценностей», в перспективе ведущих к благосостоянию. И в определенном смысле для некоторых представителей западного рабочего класса так оно и было.

Начиная с пиночетовского Чили — милитаристско-авторитарного травести, как всем известно, получившего поддержку США и, как известно не всем, с любовью взращенного Хайеком, — слово «либерализм» стало оскорблением со стороны как левых, так и (реже) либеральных центристов по отношению к правым. Чтобы это слово сохранило хоть какой-то понятийный смысл, не стало окончательно стертым, его нужно переопределить. Но прежде же необходимо пояснить, что социальные и политические силы, сделавшие неолиберализм (в сравнении с альтернативными концепциями рынка, государства и общества) таким привлекательным, обеспечив ему доминирование, не исчезли. То, что Яннис Варуфакис называет — неуклюже, но довольно точно — «банкротократией» (bankruptocracy), — это не замена неолиберализму надолго, но лишь некая промежуточная стадия. Кризис, как заметил Грамши, «состоит в том, что старое умирает, а новое еще не может родиться». Неолиберализм как отпрыск мощного альянса социальных классов еще может вернуться под другим именем.

Неолиберализм впервые стал официальной политикой национального правительства во время кризиса 1970-х годов. Дэвид Харви предположил, что после неудачного эксперимента в Чили (только медная промышленность, оставшаяся в руках государства, смогла спасти страну от разорения) неолиберализм сделался более прагматичным. Неолиберализм стал охотнее сотрудничать с современным государством и поэтому легко адаптировался к главенствующей политике. И все же, критически отнесясь к порокам классического либерализма, неолиберализм (даже в свои ранние годы становления) был скорее модернистским, чем реакционным проектом — то есть он принимал современное бюрократическое государство настолько, насколько мощь этого государства могла быть употреблена для обеспечения большей свободы рынку. Государство допускалось не как производитель или защитник общественных благ, а лишь как власть над денежной массой и верховный гарант рынка. Утверждение Хайека, что государство должно заниматься «крайне важной проблемой борьбы с общими колебаниями экономической активности и регулярными волнами крупномасштабной безработицы, им сопутствующими», было не уклоном в морализм, а уместным и благоразумным принятием того, что государства и рынки должны в современных рыночных системах тесно взаимодействовать. Неприятие неолиберализмом государства (на самом деле, просто напоминание о том, что благосостояние невозможно без взаимных обязательств) было на практике всегда менее важно, чем поддержка все более стабильных глобальных финансовых рынков.

Первые идеологи неолиберализма верили в воспроизводство капитала финансовыми инструментами. Капитал нужно было воспроизводить не просто ради выгоды богатых, но чтобы обеспечить долгосрочную стабильность для мирового рабочего класса посредством свободного рынка. Как бы идеалистично это ни звучало, но когда настало время, эта программа оказалась на удивление выгодной и для элит, и для западного рабочего класса, который уже был интегрирован в послевоенные парадигмы растущего потребления. В начале 1970-х годов этому стилю жизни стал угрожать новый век турбулентности, — и неолиберализм стал выражением стремления (равно со стороны рабочего класса и со стороны политической элиты) сохранить этот уровень потребления.

Долгосрочный консенсус: неолиберальная реальность

Поучителен даже краткий обзор условий, которые привели к успеху неолиберализма. Отстаивая концепцию послевоенной глобализации, основанной на роли американского государства как регулятора финансовых рынков, Лео Панич и Сэм Гиндин (в «Создании глобального капитализма») выделяют ключевую идею преемственности между так называемой рационализацией спроса кейнсианской эпохи и экономикой стимулирования предложения эпохи неолиберализма: корни обоих экономических принципов кроются в расширении возможностей государства в интересах капиталистов. Это расширение возможностей американского государства, начавшееся с учреждения Федеральной резервной системы (1913) и усилившееся в период Великой депрессии, позднее способствовало частному накоплению капитала в эпоху послевоенной реконструкции в Европе и Японии. США в обновленной мировой экономике были необходимы сильные конкуренты именно для того, чтобы укрепить свою собственную гегемонию. Если говорить совсем откровенно, американское государство было достаточно хитро, чтобы дать европейским государствам финансовую автономию, необходимую для стимулирования экспорта относительно недорогой американской продукции. Частично именно поэтому европейским, а затем и японской и южноазиатским экономикам было позволено развивать особые, зачастую корпоративистские и растущие за счет экспорта, модели капиталистических рынков.

Наш вопрос в следующем: почему эта ситуация взаимной поддержки выгоды изменилась? Почему США не могли уже продолжать платить за конкурентоспособность Европы и Японии с целью поддержания своей собственной мировой гегемонии, своих же капиталистов? Почему в начале 1970-х годов Никсону пришлось отказаться от системы фиксированного валютного курса, который так помог добиться конкурентоспособности Европе и Японии, при прямой помощи США? К концу 1960-х национальные экономики, восстановленные огромными усилиями США, с полным правом «ожидали от США, что инфляция в США будет держаться на более низком уровне, чем в других развитых капиталистических государствах». От Бреттон-Вудской системы «в конечном итоге пришлось отказаться», поскольку она оказалась слишком тяжелым бременем для «способности США лавировать между своими внутренними и имперскими обязанностями». Другими словами, система слишком сильно давила на внутреннюю экономику Америки.

Чтобы сохранить американскую гегемонию, необходима была финансовая дерегуляция. И все же потребовалось более десяти лет усиливающейся классовой борьбы — когда рабочие и профсоюзы бились за статус-кво — прежде чем был преодолен кризис доходности. Первые всходы неолиберальной жесткости против профсоюзов следует отнести к этой битве. И все же доходы корпораций со временем увеличились. Поэтому и получается, что только после полной победы неолиберализма над рабочим классом произошел бум в реальной экономике, а не только на финансовых рынках. Другими словами, неолиберализм нельзя расценивать просто как политическую уловку жадных богачей: капитал действительно преуспел в реанимировании себя монетаристскими, дерегуляторными и дисциплинирующими рабочий класс средствами. 1983–1999 годы можно тогда понимать как период «стабильного подъема» в мировой экономике, хотя и не без собственных противоречий, основными из которых являются снижение дохода той тонкой прослойки мирового пролетариата, которую вовлекли в американский капиталистический режим высокого потребления, и усиливающаяся конкуренция в заработной плате в масштабах всего мира. И как только неолиберализм сосредоточился на систематическом развитии финансовых рынков, а не на жесткой и бескомпромиссной государственной экономии, он успешно адаптировался к реальным изменениям в мировой экономике.

Таким образом, неолиберализм все меньше выглядит как трусливый план расставания с кейнсианством ценой благосостояния среднего класса, но все больше как идеология, которая была одобрена мировыми элитами после многочисленных тщательных политических доработок в период турбулентности после спада мировой экономики в конце 1960-х — начале 1970-х годов. Перед нами скорее недовершенная, условная схема, чем стратегия развития, допускающая «перезагрузку» западного капитализма перед угрозой долгосрочного кризиса. Кризис сам по себе оказался результатом перегрузки экономики и усиливающейся конкуренции. В условиях, когда конкуренты США были способны установить слишком низкую цену производства, именно на неолиберализм была возложена тяжелейшая задача поднять прибыльность производства США, одновременно усиливая финансовую гегемонию США в мировой экономике.

Неолиберализм всегда был связан с идеологиями национального обновления и личного благосостояния. Даже дисциплинарно неолиберализм Тэтчер продвигался под флагом возвращения к былому величию нации. Модель Блэра, более привлекательная своими «компенсирующими» эффектами, позволила сделать передышку в борьбе групповых интересов. Дело в том, что неолиберальная идеология была отражением роста материального благополучия, который «должен продолжаться», и эта идеология содержала в себе искреннюю обеспокоенность тех, кто принял неолиберализм как консенсус. Как таковой неолиберализм едва ли был монолитен: он выразил локальный классовый компромисс как на уровне практики, так и на уровне идеологии. Иногда казалось, что это чистый прагматизм; и все же его можно определить через два различных, но взаимосвязанных свойства. Дисциплинирование западного рабочего класса неолиберализмом сопровождалось усиливающейся интеграцией этого класса (особенно в форме ипотечного домовладения). Особая форма расширения и усиления финансовых рынков была также крайне важна для его успеха. И дисциплинирование/интеграция рабочего класса, и методичное превращение капитала в финансовый были необходимы для того, чтобы 1) Америка сохраняла свою гегемонию в мире и 2) капитализм сохранил свою роль двигателя этой гегемонии. Именно во имя этого изобилия, обеспечиваемого системным режимом накопления, политическая элита не сомневалась в перспективах неолиберализма. Отражая реальное беспокойство западного рабочего класса, чьи средства к существованию находились под угрозой в условиях длительного спада промышленной прибыли и усиливающейся конкурентности, неолиберализм сформулировал вполне понятный и проверяемый на практике ответ — в виде более легкого доступа к финансовым рынкам и ожидаемой стабильности, в виде фиксированных активов (например, жилья). За пределами Запада его можно было продать как единственный жизнеспособный вариант организации экономики и ключевую стадию развития локальной модерности.

Таким образом, неолиберализм выразил — как на местном, так и на международном уровне — совпавшие интересы самых различных социальных классов. Если в последнее время он раскололся, то это произошло из-за его дальнейшего развития, центральным противоречием которого стало требование адаптации этой «системы неравенства» к новому идеалу социального равенства. Именно на это равенство существует спрос в обществах, прежняя роль которых была в том, чтобы поставлять деньги (в форме покупки правительственных облигаций) и продукты для западных рынков. Неолиберализм, таким образом, все больше вынужден противостоять нарастающему давлению изнутри. И все же остается вопрос: может ли он рассчитывать на поддержку тех классов, желания которых он до поры до времени выполнял? Если его гегемонию не удастся подорвать снизу, если он окажется чем-то вроде всемирного общественного договора, предложенного правящим классом, то у неолиберализма есть все шансы на повторный заход. Но на этот раз неолиберализм или его «плотоядный» потомок возьмет власть над миром при еще большей нестабильности и внутреннем давлении. Он потребует еще больше силовых инструментов доминирования и эксплуатации для использования их на периферии. По мере того как глобальные финансовые рынки продолжат расти и усиливаться, все больше становясь содержанием «реальной экономики», неизбежно встает вопрос об их олигархической сущности. Спор с неолиберализмом потребует переоценки классового компромисса и классовой эксплуатации в условиях капитализма как такового. Капитализм обязательно принудит тех, кто захочет в нем участвовать, сделать сложный, варварский выбор. Справедливая альтернатива политике неолиберализма не сможет не выступить против этой формы капиталистической эксплуатации классовых интересов. Такой выбор, как сказала когда-то Роза Люксембург, в итоге оказывается выбором между социализмом и варварством.

Как преуспеть в бизнесе: неолиберальная идеология