Эта статья основана на речи, произнесенной на конференции Университета Женевы и Фонда Лациса в декабре 2011 года. Отредактирована профессором Фукуямой для “Global Journal”.
Эту лекцию, посвященную европейской идентичности, я хотел бы начать с анекдота: 1 мая 2004 года я был в Ватикане на конференции Папской академии социальных наук, когда Европейский союз был расширен за счет включения в него ряда восточноевропейских стран. Я был посажен за стол с немцем (бывшим главой Бундесбанка) и бывшим польским министром — им обоим было за 70. И по мере нашей беседы — в тот самый день, когда Польша была признана членом Евросоюза, — оказалось, что президент немецкого банка служил в вермахте, тогда как польский министр сражался в рядах польского Сопротивления во время Второй мировой войны. Я подумал про себя: каким поразительным символом того, что ЕС значит для прошлого поколения европейцев, является тот факт, что они сидят за одним столом на академической конференции. Польша воссоединилась с Европой после длительного ужаса германского вторжения и последующей оккупации бывшим Советским Союзом. Поэтому я очень ценю мотивы, которые привели к формированию Европейского союза.
Я думаю, из ежедневных газет мы все время узнаем, что Евросоюз переживает острый кризис. Это не просто техническая проблема, решение которой лучше оставить финансистам и экономистам. Во многих отношениях это кризис идентичности Евросоюза и, более того, идентичности Европы и ответственности европейцев друг перед другом.
Но, конечно, проблема идентичности существует не только на европейском уровне — она актуальна также для каждого отдельного государства Европы. Вопрос национальной идентичности был одним из тех, что европейцы надеялись избежать в первые десятилетия после Второй мировой войны. Но в результате иммиграции и роста культурного многообразия, мультикультурализма с этой проблемой пришлось столкнуться каждому.
Здесь мне хотелось бы в первую очередь оглянуться на историю понятия идентичности: откуда оно пошло и почему оно существует. Затем я бы хотел обсудить значение идентичности — как на уровне отдельных европейских сообществ, так и на общеевропейском уровне, — а также важные политические вопросы, возникающие при обращении к этой теме.
Начнем с вопроса о происхождении политики идентичности. Первое, о чем стоит сказать, — это то, что она является современным феноменом. Идентичность, как мы ее понимаем сейчас, просто не существовала в средневековой Европе. Если вы были крестьянином, выросшим в предместьях Женевы, в Саксонии или где-нибудь в центральных графствах Англии в 1500 году, вам не стоило волноваться по поводу вашей идентичности, потому что идентичность (как и религия, будущая супруга, занятие и суверен) была полностью предписана вам окружающим обществом. Не существовало таких решений, который индивид мог бы принять сам. Следовательно, вопрос «Кто я такой? Кто я на самом деле?» никогда не вставал перед людьми той эпохи.
С наступлением эпохи модерности ситуация начала меняться. Я бы очень рекомендовал книгу канадского философа Чарльза Тейлора «Источники себя», которая является одним из лучших введений в понятие идентичности. Тейлор утверждает, что современное понятие идентичности во многом начинается с реформации Мартина Лютера. Лютер считал, что сущность исповедания христианства заключается не в принятии ритуалов католической церкви, но в том, «во что я верю внутри себя, а не в том, следую ли я ритуалам, продиктованным моим обществом. Бог смотрит внутрь моей души, на то, есть ли у меня вера». Это делает возможным различие внутреннего и внешнего, а аутентичная самость, таким образом, может быть обретена на глубине, под всеми этими слоями социального конформизма.
Секулярная версия этой идеи появляется в работах женевца Жан-Жака Руссо, который в своих «Прогулках» и «О причинах неравенства» утверждал, что аутентичная самость не тождественна социальной самости, которая является порождением исторической эпохи. На самом деле, считал Руссо, социальная эволюция искажает природу людей. Истинная внутренняя самость была определена им как sentiment de l’existence, где каждый из нас отличался от того образа, который диктовало нам общество. Другие мыслители предлагали множество своих версий. Иоганн Готфрид Гердер выдвинул националистическую версию, согласно которой аутентичная самость в действительности является биологической коллективной реальностью. Современное понятие идентичности также было выведено через социологическую реальность модернизации. Конкурентная рыночная экономика требует la carrière ouverte aux talents: то, кем становится человек в ходе своей карьеры, не зависит от роли, приписанной ему родителями или какой-то социальной ситуацией. Социальная мобильность возможна, и, следовательно, внутренняя самость — это то, что развивается со временем. Принципиальная возможность того, что внутренний мир и индивидуальная идентичность — это нечто отличное от подчинения социальным нормам, с которыми мы сталкиваемся, живя в обществе, может возникнуть только с появлением мобильного, конкурентного, плюралистического современного общества.
Признание третьими лицами чрезвычайно важно в вопросе идентичности: внутреннее вопрошание «кто я?» не имеет смысла до тех пор, пока другие люди интерсубъективно не признают мою идентичность и мое достоинство, как его понимаю я в качестве, например, украинца или афроамериканца. Следовательно, борьба за идентичность — изначально политический акт. Этот момент хорошо сознавал Гегель. В его философии истории история сама по себе развивается через борьбу за признание, через желание людей признания их достоинства другими; и современная демократия возникает тогда, когда достигается равенство достоинств.
В этом контексте заявляет о себе такой феномен, как современный национализм — форма признания и форма идентичности, которая доминировала в Европе на протяжении последних нескольких сотен лет.
Эрнест Геллнер, британский социальный антрополог, утверждал, что феномен национализма — это вид политики идентичности, который, по сути, является современным явлением. В аграрном обществе люди определяются социальными классами, религией, местными связями с феодалом. Все изменилось с развитием индустриального общества; старые связи были разорваны, и обществу потребовался другой «клей», скрепляющий раздробленные элементы. Таким клеем обычно был язык или культура — традиционная матрица, с помощью которой люди могут общаться друг с другом и жить в условиях сложной системы разделения труда, которой характеризуется современный мир.
Я думаю, все знакомы с опытами национального строительства, которое имело место в Европе на протяжении последних пятисот лет. Здесь я имею в виду пример Франции. Создание полноценной французской нации заняло несколько веков. Локальная власть в Иль-де-Франс стала объединять людей, разговаривающих на разных языках, имеющих разные обычаи, вовлекая все новые территории. Требовался высокий уровень политической воли, чтобы создать этот шестиугольник на карте, с общим правительством, общим языком, общей культурой. Все это стало результатом намеренного социального творчества.
В ХХ веке наблюдался невероятный избыток национализма, и мудрые люди запустили европейский проект после признания того факта, что август 1914 года в некотором роде сигнализировал о конце европейской цивилизации — славной европейской цивилизации XIX века. Европа не смогла бы выжить после двух ужасных мировых войн, если бы — как сформулировал Юрген Хабермас — европейцы не начали создавать постнациональную идентичность. Пропаганда и обсуждение национальной идентичности на уровне отдельных стран стали в Европе очень неполиткорректным сюжетом. Не приветствовалось, например, вывешивание немцами национального флага на футбольных матчах и так далее. Но идея национального строительства стала неуместной также и на общеевропейском уровне. Это проблема, которая сейчас снова преследует Евросоюз.
Мы знакомы с деструктивным влиянием национализма — формы политической идентичности, которая включает агрессивную защиту идентичности национальной и притязание на господство одной нации над другой. Но национальная идентичность и национальное строительство крайне необходимы для успеха любого общества. Я посвятил много времени наблюдению за проблемами развивающихся стран — очень бедных и раздробленных — и недееспособных государств, как в Африке к югу от Сахары. Практически в каждом случае главной слабостью является недостаток национальной идентичности, недостаток государственного вмешательства, недостаток общих целей, которые позволили бы правительствам разрабатывать и проводить политику. Общая культура необходима как посредник для коммуникации — как способ общения людей, живущих в неоднородных, сложных по своей природе обществах. Успешное общество немыслимо без какого-либо национального строительства и национальной идентичности.
Феноменом, характерным для последних двух поколений, является развитие субнациональных идентичностей и защита идентичностей меньшинств в плюралистических обществах. Так возникает мультикультурализм. Всеобщее признание «моего достоинства как человека» лежит в основе либеральной демократии. Впрочем, оказывается, что этого недостаточно для многих людей. Люди теперь хотят быть признанными в качестве квебекцев, коренных американцев или геев с равным достоинством. Это привело к мультикультурной политике в том виде, в котором мы ее знаем, наиболее типичная форма которой — признание этнических групп. Своим происхождением она во многом обязана Канаде, где высказывались притязания на то, что франкоговорящее сообщество в Квебеке — это отдельное общество внутри канадской федеральной системы, которое, как провозгласил Мек Лэйк Аккорд, основано на базе конституционного принципа разделения властей, в отличие от англоговорящей Канады. Это признание групповых прав в Квебеке стало знаменательным преодолением либерального принципа, согласно которому либеральное государство признает индивидов, а не группы.
Каждое общество, которое де факто является мультикультурным, в итоге сталкивается с проблемой, как правильно отнестись к требованиям особого статуса этническими или религиозными группами. В моей родной стране (США) это приняло форму билингвальности среди выходцев из Латинской Америки и других групп и более того — многоязычия в школьной системе, как в Нью-Йорке, где преподают на более чем ста языках. Требования групповых прав возбудили споры по поводу конструктивных действий, потому что угроза достоинству всегда чувствуется более интенсивно теми группами, которые исключены или маргинализированы. Устранение этой несправедливости становится одной из движущих сил современной политики.
Существует множество важных теоретических вопросов, которые поднимались и обсуждались в контексте споров вокруг мультикультурализма. В либеральном, толерантном, плюралистическом обществе обязано ли государство защищать лишь индивидов? Индивиды или группы являются носителями прав? Такие вопросы возникают в Европе, например, тогда, когда мусульманская семья хочет, чтобы их дочь вышла замуж за марокканца или турка, а сама девушка этого не хочет. Если она обратится к государству с просьбой защитить ее права, чтобы у нее была возможность самостоятельно принимать решения, следует ли государству поддержать ее или ее семью? Над этим вопросом бились европейские суды. По моему мнению, наша традиция современного либерализма не предполагает никаких вариантов, кроме того, чтобы встать на сторону девушки. Однако не все европейские суды интерпретируют традицию таким образом. Некоторые поддержали бы права семьи в знак уважения культурных практик тех или иных групп.
Вопрос национальной идентичности не был заметным предметом дискуссий в Европе до последнего десятилетия, когда проблема иммиграции, особенно мусульманской, стала важной политической темой. Этот вопрос еще более обострился после терактов в сентябре 2001-го и других атак и покушений, произошедших в Испании, Британии, Нидерландах и т.д. Все они увеличили вероятность того, что радикальные исламистские группы попытаются подорвать самые основы демократических обществ.
Я думаю, что стоит немного подумать о проблемах, связанных с современной религией. Я считаю, что современный исламизм во многих своих проявлениях не должен пониматься как форма религиозности, если под религиозностью понимать то, во что люди конвертируют веру в Бога и религиозно-обусловленные внутренние перемены в человеке. Мне кажется, что феномен усиления исламизма правильнее интерпретировать — как и национализм — в качестве формы политики идентичности. До меня этот аргумент высказывали многие люди, в частности Оливье Руа, французский эксперт в области вопросов ислама. Он утверждает, что традиционная религиозность в мусульманских странах — явление с очень узкими рамками. То есть религиозная идентичность изначально предписана, ее нельзя выбрать самостоятельно: это продукт вашей местной мечети, семьи и среды. По мере урбанизации мусульманских стран и, в частности, по мере иммиграции мусульман в немусульманские страны происходит то, что Оливье Руа называет «детерриториализация ислама». Мусульманских иммигрантов и их детей, живущих в немусульманских странах, вопрос идентичности преследует особенно остро. Они не живут в обществе, которое предначертывает религии особую роль: религия здесь не вмешивается в социальную жизнь, не указывает, на ком жениться и как себя вести. Этот феномен Э. Дюркгейм называет феноменом аномии. Теряется контакт с нормами, которые управляют социальной жизнью родителей и прародителей, и вдруг человек попадает в новую ситуацию: «Что такое харам илихаляль?» — поскольку раньше таких прецедентов не было.
Это как раз тот контекст, в котором радикальный исламизм может заполнить определенный вакуум, потому что «Аль-Каида» и другие проповедники способны предложить ответ на вопрос «Кто я такой?». В этой ситуации они могут сказать людям в иммигрантских общинах: ты не традиционный мусульманин, ты не исповедуешь ислам своих предков, с другой стороны, ты не принят в обществе, в которое ты иммигрировал. Твоя настоящая идентичность — намного более чистая и всеобъемлющая форма ислама: ты член уммы, огромного сообщества, которое протянулось от Танжера до Индонезии. Вот кто ты. Такая форма ислама абстрактна и невероятно привлекательна, особенно для второго и третьего поколений мусульман, которые не имеют отношения к местному суфизму или поклонению святым, как их родители, и которые не чувствуют себя принятыми европейским обществом, в котором живут. Это ведет к тому, что Оливье Руа описывает как протестантизацию ислама, потому что для этой группы людей ислам больше не является социальной нормой, навязанной окружающим обществом; этот ислам характеризуется внутренней верой. Когда окружающее секулярное общество делает много запрещенных, с точки зрения ислама, вещей, превратить человека в мусульманина может только внутреннее чувство. И этим можно объяснить, почему вербовка в экстремистские группы была особенно сильна среди второго поколения мусульман в Европе.
Позвольте мне перейти к вопросу о европейской идентичности и о том, почему это стало особенной проблемой для европейцев этого поколения; как я сказал, европейская идентичность проблематична, потому что европейский проект был основан на базисе антинациональной идентичности. Он был призван выйти за пределы национального эгоизма и антагонизмов, которые характеризовали политику ХХ века в Европе. И, следовательно, существовала вера в то, что будет создана новая универсальная европейская идентичность, которая вытеснит старые итальянские, немецкие или французские идентичности. Но приводились также доводы в пользу того, что эти старые идентичности никогда не исчезнут, даже несмотря на то что в политическом смысле они не являются чем-то заслуживающим длительных дискуссий. Особенно на массовом уровне — я не думаю, что жители европейских стран когда-либо забывали, что они германцы, голландцы, датчане или швейцарцы.
Призраки этих старых идентичностей становятся реальной проблемой с притоком иммигрантов и ростом иммигрантских общин, которые не всегда разделяют традиционные европейские ценности. Я думаю, террористическая активность была нацелена на то, чтобы дать понять, что в этом сообществе есть люди, не разделяющие базовые ценности, на которых мы выросли, люди, изначально враждебные им и готовые прибегать к насилию с целью подорвать моральные устои этого сообщества. Следовательно, вопрос идентичности и национальной идентичности «Чем ты обязан сообществу, в котором ты живешь?» выходит на первый план.
Характер откликов и успешность их последствий сильно разнится в зависимости от стран. Позвольте мне рассмотреть примеры Франции, Германии, Голландии и Британии.
Французская национальная идентичность является, с одной стороны, наименее проблематичной, потому что там существует единственная республиканская традиция, берущая начало в революции, — традиция, которая, будучи секулярной, одинаково относится ко всем гражданам. Во многих отношениях французская идея является жизнеспособной только для современного общества, которое основано не на этничности, расе или религии, но на гражданстве, абстрактных политических ценностях, которых могут придерживаться люди разных культур.
Французская национальная идентичность во многом построена вокруг французского языка. На меня всегда производил огромное впечатление тот факт, что Леопольд Сенгор, сенегальский поэт, был признан Французской академией в 1940-х годах: это было важным символом, свидетельствующим о том, как французы видят свою идентичность. Если вы говорите на французском и можете писать по-французски изящные стихи, вы достаточно квалифицированы для Французской академии. Таким образом, это республиканское чувство идентичности стало основой для французского гражданства.
Многие люди указывали на бунты, случавшиеся во французских предместьях в 2005 году, как на доказательство того, что во Франции существует исламистская угроза. Я думаю, что это образец полного непонимания того, что происходило в этой стране. Исламистская угроза, исходящая из Алжира, существовала в ранних 1990-х и была нейтрализована французскими спецслужбами. Происходившее во французских banlieues (предместьях) имело совершенно другую природу. Бунтовали люди, которые не отрицали французскую идентичность. Они действительно придавали большое значение целям, которые французское общество ставило перед ними, но они были не в силах их достичь. Они не могли получить работы: перспективы, доступные для белых французов, были недостижимы для них из-за расовой дискриминации, и это было источником их несчастья. Это можно сравнить с неоднократно происходившими в недавней американской истории афроамериканскими бунтами в американских городах. И, кстати, я думаю, что из всех европейских стран Франция ближе всех к Соединенным Штатам по набору политических ценностей, формирующих идентичность. Оба этих примера показывают, что может произойти в более широком европейском контексте.
Совсем другая ситуация с Германией. Немецкая национальная идентичность развивалась совсем не так, как французская. Отчасти из-за того, что немцы были разбросаны по всей Центральной и Восточной Европе, процесс германского объединения требовал определения немецкости в терминах этничности. Таким образом, юридически их закон о гражданстве был основан на юридическом принципе jus sanguinis. Если ты родился на территории Германии, это еще не значит, что ты можешь стать ее гражданином, — гораздо важнее, есть ли у тебя мать-немка. Вплоть до 2000 года этническому немцу — выходцу из России получить гражданство было намного проще, чем эмигранту во втором или третьем поколении, выросшему в Германии, в совершенстве владеющему немецким и совсем не говорящему по-турецки. Сейчас немцы изменили эту практику, но культурный смысл высказывания «я немец» сильно отличается от культурного значения фразы «я француз». Первое в гораздо большей степени основано на родстве. Поэтому, когда Ангела Меркель говорит о провале мультикультурализма в Германии, я думаю, что она права только отчасти. Было бы ошибкой говорить об этом провале однобоко, лишь как о результате нежелания мусульманских иммигрантов и их детей интегрироваться в немецкое общество: немецкое общество играет в этом провале столь же значительную роль, что и иммигрантские общины.
Затем, у нас есть два проблемных места: Нидерланды и Британия. В Нидерландах национальная идентичность всегда определялась пилларизацией (verzuilung) голландского общества — его разделением на «пиллары» (столпы) протестантов, католиков и социалистов. Голландцы знамениты своей толерантностью, но их толерантность довольно специфична. Они толерантны к людям до тех пор, пока они действуют за пределами их сообщества. В определенном смысле для мусульман было вполне естественным начать приезжать в Нидерланды, с целью создания своих собственных пилларов, поскольку именно таким образом организована социальная жизнь самих голландцев. Это ведет к возникновению так называемых «черных» школ, в которых учатся только мусульманские учащиеся — без всякой возможности взаимодействия с коренными голландцами. Я думаю, это стало самым большим препятствием для распространения интеграции иммигрантов в голландское общество.
Наиболее очевидным провал иммигрантской ассимиляции был в Британии — в европейской стране, которая наиболее искренне выступала за мультикультурализм! Причина этого лежит в ошибочной интерпретации этого понятия. В Британии верили, что плюрализм означает уважение автономии индивидуальных иммигрантских сообществ; правительство не предпринимало активных попыток интегрировать их в британскую культуру. У меня был коллега — Роберт Лейкен, написавший книгу под названием «Разгневанные мусульмане Европы» (она будет скоро опубликована в США), в которой приводится интересная статистика относительно числа членов меньшинств, завербованных в экстремистские организации. По поводу террористических покушений, совершенных членами этого сообщества в расчете на душу населения, он отмечает, что Британия имеет самый высокий показатель на сегодняшний день — намного выше, чем во Франции, Нидерландах или Германии. Причина в том, что тот британский подход к мультикультурализму заключался в том, чтобы просто оставить радикальных имамов проповедовать в своих местных общинах без вмешательства со стороны властей и без всяких попыток со стороны государства использовать образовательную систему с целью воспитания людей, верных британскому государству. Опять же, в последние несколько лет Британия изменила эту политику в контексте взрывов в метро и других террористических актов. Но в отношениях между страной и иммигрантскими общинами все еще остается немало проблем.
Опыт какой из упомянутых стран является наиболее успешным? Я думаю, что Франции. Суждение об этих вещах осложняется тем, что важен также и абсолютный размер иммигрантских общин. По ряду причин я считаю, что республиканская, либеральная политическая идентичность, поддерживаемая Франция, — это модель, которой нужно следовать другим странам. Бассам Тиби, исследователь в Университете Геттингена, является автором термина Leitcultur, который позднее стал использоваться христианскими демократами в Германии для определения того, с чем, по их мнению, должны ассимилироваться иммигранты. Термин Leitkultur был использован неправильно, но у Тиби была очень похожая идея относительно французского республиканизма. Опыт британцев, напротив, наименее удачен, потому что они вообще не обращались к вопросу о национальной идентичности и не пытались сформировать политическую идентичность, которая могла бы вместить в себя людей с разными религиями и культурным бэкграундом.
Позвольте мне обратиться к проблеме национального строительства на уровне Евросоюза. Что это значит, когда мы переходим от отдельных европейских государств к вопросу о европейской идентичности как таковой, и дефицит чего обнаруживаем? Каждый проходящий через еврокризис ретроспективно осознает, что Маастрихтский договор и вообще весь проект создания Европы имеет множество недостатков, таких как отсутствие дисциплинарного механизма и механизма выхода из еврозоны или из Евросоюза. Главная роль в этих дискуссиях отведена специалистам в области экономики и финансов, потому что эта проблема — новая рецессия и коллапс европейской банковской системы — возникла в результате неудачных попыток Европы рассматривать эти вопросы с политической точки зрения.
Я вовсе не хочу преуменьшать эти проблемы, но, в определенном смысле, существует более серьезный сбой на общеевропейском уровне — сбой в области европейской идентичности. То есть никогда не существовало удачной попытки создать европейский смысл идентичности, европейский смысл гражданства, которое определило бы права и обязанности европейцев по отношению друг к другу за рамками формальных договоров. Евросоюз был создан как технократическое средство для достижения экономической эффективности. Сейчас мы ясно видим, что экономических и постнациональных ценностей недостаточно для объединения этого сообщества. Так, состоятельные немцы чувствуют, что у них есть обязанности по отношению к бедным немцам; эта социальная солидарность лежит в основе немецкого государства благосостояния. Но они не чувствуют похожих обязательств по отношению к грекам, к которым они относятся как к людям плохо дисциплинированным, очень не по-германски относящимся к финансовым вопросам, и не считают себя обязанными заботиться о них. Таким образом, солидарность в более широком европейском смысле отсутствует. Я думаю — по разным причинам, — Европа на пути к скорому окончанию этого кризиса. Но я считаю, что какое-либо развитие на этой стадии не будет жизнеспособным до тех пор, пока вопрос «что значит быть европейцем?» останется без обстоятельного ответа. Ответа не только в негативном ключе, состоящего в том, что мы не хотим конфликтовать, — необходимо также понять, что значит быть европейцем в терминах позитивных ценностей.
Теперь позвольте мне просто закончить тем, что рассмотренные выше темы — иммиграция, национальный и европейский уровни идентичности — в течение следующих нескольких лет станут единой большой проблемой, потому что это центральные вопросы для всех новых популистских партий, которые появились по всей континентальной Европе. Имеется в виду сопротивление иммиграции и евроскептицизм. Националистические партии, такие как Национальный Фронт во Франции, Национальный Фронт в Британии и «Фламандский интерес» в Бельгии, существуют уже долгое время. Но в последнее десятилетие появилось несколько новых — Партия свободы в Нидерландах, Датская народная партия, «Шведские демократы», партия «Истинные финны» и Швейцарская народная партия здесь в Швейцарии. Сопротивление Европе и иммиграции — идея, общая для всех этих партий. Это в первую очередь популистский импульс в ответ на то, что нужды обычных граждан игнорировались элитой, озабоченной укреплением Евросоюза и, с другой стороны, вопросами иммиграции. Во Франции многие люди, которые голосовали за Национальный Фронт, были чрезвычайно возмущены тем фактом, что государство не было способно справиться с преступностью в Марселе, так как она была связана с мусульманскими бандами. Похожую историю можно встретить во многих регионах. Правящие партии были слишком политкорректны, чтобы признать наличие проблемы, в результате этим популистским партиям пришлось взять дело в свои руки. А если быть до конца честным, то весь европейский проект был делом элиты. Мы знаем несколько случаев, когда люди на народном референдуме по поводу согласия с договором [о вхождении в Евросоюз]давали «неправильный» ответ, элита говорила, что люди не правы, и они были вынуждены голосовать снова. Таким образом, я думаю, что подъем популизма отражает укрепление демократии в Европе: общественность не собирается быть ведомой элитами, как это было на протяжении первых десятилетий после Второй мировой войны. Но это означает, что в ближайшем будущем европейскую демократию ждет серьезная опасность. Я думаю, мы все согласны с тем, что любой важный процесс, происходящий в Европейском союзе, либо укрепляет его, либо раскалывает. Золотая середина, которую мы наблюдаем сегодня, не является сколь-либо постоянной.
Несомненно лишь то, что проект по укреплению Европы, состоящий в переходе от денежного союза к фискальному, может иметь смысл только с точки зрения экономики, но нужно также принять во внимание большое количество потенциальных издержек. На нижнем социальном уровне в Европе не существует никакой поддержки этого проекта; это снова будет проектом элит, запущенным в основном по техническим причинам. Это не то, что действительно способно стимулировать ре-национализацию Европы. Уже сейчас люди говорят, что фискальный союз будет означать фактическую германизацию Европы. И это также усилит факторы, которые могут привести к остановке развития демократии в Европе, — уже сейчас во главе правительств Италии и Греции стоят технократы, которые не были избраны в обычном режиме. Причина, по которой они находятся у власти, кроется в наборе условий, исходящих не от самого греческого народа, а от других частей Европы. Этот вид усиления приведет к сомнениям по поводу политической ответственности, как в северных, так и в южных странах. Все это предпринимается на фоне длительного и глубокого экономического кризиса. Проблема идентичности — это проблема, над которой всем нам необходимо подумать очень серьезно; это вопрос, который станет темой — и я это обещаю — политических дебатов в ближайшем будущем.
Источник: The Global Journal
Источник