Viva la muerte! 200-летию победы в Отечественной войне 1812 года посвящается

Предисловие к войне, плавно переходящее в послесловие

Русский народ не дорос ещё до братства.
(Из воспоминаний А. Дюма)

«Глядя в глаза Наполеону, князь Андрей думал о ничтожности величия, о ничтожности жизни, которой никто не мог понять значения, и о ещё  большем  ничтожестве смерти, смысл которой никто не мог понять и объяснить из живущих».

«Война и мир?» Да.

Когда читаешь письма людей того времени, видишь ту же хаотическую картину, что наблюдается и сейчас, в Европе XXI века. За год, за несколько месяцев до наступления всемирно-исторических событий, самые выдающиеся люди (за исключением, может быть, Наполеона и впоследствии Гитлера) совершенно не знали, куда они идут и что их ждёт: мир? война? с кем война? с кем союз? кто друг? кто враг? Можно бесконечно спорить, нужна ли была России война с Наполеоном, продолжавшаяся, с перерывами дружбы, около десяти лет, стоившая Москве сотен тысяч людей, не давшая ничего, кроме военной славы, которой и так, после суворовских походов, было вполне достаточно.

«Произведение революции» Наполеон – величайший военный гений; Франция в ту пору переживала период, который, будем надеяться, ждёт и Россию, – отмечал «русский Анатоль Франс» Марк Алданов в 1935 году. – После кровавых революционных лет образовалась прочная и мощная власть во главе с очень умным человеком, обеспечившим стране человеческие условия жизни. По непонятным законам, освободилась накапливавшаяся веками потенциальная энергия народа; обозначились сказочные успехи во всех почти областях, разве что кроме литературы (для которой, помимо известного уровня свободы, необходима устойчивость быта;  зато Великая революция  в «Письмах русского путешественника» Карамзина вознесла автора в первые ряды российских литераторов!); – за счёт своего огромного национального подъёма Франция ещё могла  в течение многих лет вести борьбу со всей остальной Европой. «Хотя Бастилия  не угрожала ни одному из жителей Петербурга, трудно выразить тот энтузиазм, который вызвало падение этой государственной тюрьмы и эта первая победа бурной свободы среди торговцев, купцов, мещан и некоторых молодых людей более высокого социального уровня» (фр. Посол в России Сегюр); правда, не лишним будет заметить, что Пугачёв осуществил ту же программу, что и французские бунтовщики, не читая французских книг…

Всё творчество Толстого могло бы называться «Жизнь и смерть» – Смерть вдохновляла художника в той же мере, что и Жизнь. В романе «Война и мир» частное и общее сплавляются в огне горящей Москвы, который освещает и преображает судьбы страны, мира и  всего человеческого сообщества, не менее,  – как живой встаёт перед нами Кутузов, воплощающий в себе русскую душу, и родственный ему образ тринадцатилетней «волшебницы» Наташи Ростовой, наделённой, казалось бы, всеми чертами «героини романа» и вместе с тем такой неповторимой, незабываемой, родной: «Я взял Таню (Т.А. Берс), перетолок её с Соней (С.А. Толстая), и вышла Наташа». Люди разные. Народ единый. История. Страна. Как всё  это соприкасается с временами нынешними, как это неразделимо! – надвигающееся натовское ПРО, не зарастающие раны непрошедших недавних  войн; да и прошедшая Великая Отечественная – до сих пор откликается святыми слезами воочию увидевших 21-й век ветеранов… но не увидевших воочию благоденствия. Жаль. «Война и мир?» Да. Борьба – вот смысл жизни!!

Начну свой очерк с излюбленного вступления: «Нам легче вернуться в прошлое…» В далёкое предвоенное прошлое.

Писать книги считалось в ту пору дурной приметой; этого доставало, чтобы взять человека под подозрение, потому что для европейской реакции культура стала козлом отпущения: реакция восстанавливала обскурантизм,  мистическим образом предваряя обскурантизм аракчеевский  20-х годов следующего столетия. В конце 18 века люди  погружены в глубокий мрак… Пятьдесят лет, пока «Энциклопедия» и Вольтер взрывали старую Францию, европейские монахи кричали доброму народу, что учиться грамоте, да и вообще чему бы то ни было, – совершенно напрасный труд… Слова «свобода, справедливость, счастье для большинства людей – гнусны и преступны, они порождают привычку к спорам и недоверие», – писал Стендаль. К несчастью, Революция породила весьма жизнеспособное чудовище – общественное мнение. Поскольку его нельзя окончательно уничтожить, надо им руководить. Стендаль отмечал, что мелкие деспотические режимы сводят на нет значение общественного мнения; сегодня же мы добавим – крупные деспотические режимы используют технику пропаганды для фабрикации общественного мнения; официальная ложь – повседневное её оружие – уже фигурирует на видном месте в «Пармской обители».

«Влияние Жозефа Бальзамо на трансформацию Великой французской революции» – тема отдельной историографии, но в шутку отмечу, что, объездив Египет, всю Европу, заглянув даже в Россию, преследуемый за воровство,  франкмасонство и преподавание демонологии, аферист Бальзамо – граф Калиостро  – в том году наконец-то был отловлен и заключён в крепость св. Ангела в Риме и приговорён к смерти. Франция 89-го года предлагала миру не рабство,  невежество и магическую алхимию, а счастье и прогресс. Верная памяти великих умов своего народа, принадлежавших эпохе Возрождения, она была привержена гуманистической цивилизации, составляющей основу всякой науки и всякой культуры.  В это же время великий зодчий Матвей Казаков превращал Москву-деревню в великолепный остров  Счастия – град Русского Просвещения, вдыхая жизнь в «безмолвную громаду камней холодных», запечатлённую потомкам лишь чертежами и гравюрами.

Итог борьбы жизненных, общественных и внутренних противоречий в сознании человека, как правило, воплощается в произведении искусства – ибо человек не может создать ничего – и никогда не создал ничего, что не родилось бы из бренного нашего «каждодневного утешения», и на каком-то творческом этапе в нём неизбежно возникает борьба между ангелом и демоном: он оказывается на перепутье.  Начиная с эпохи Регенства и кончая временем Марии-Антуанетты в манерном искусстве придворных творцов, живописцев XVIII века выступает уйма чисто французских достоинств, впрочем, так же как и недостатков. Но для историка, умеющего просчитать то, что скрывается, например, за жеманством, условностью и восхитительным колористическим даром «какого-нибудь» Ватто, драматизм борьбы  за самостийную ценность бытия более чем когда-либо ощутим в творчестве любого описателя-художника той эпохи – эпохи легкомысленных забав, румян и галантных празднеств. «Как историк будет неправ, ежели он будет пытаться представить историческое лицо во всей его цельности, во всей сложности отношений ко всем сторонам жизни, так и художник не исполнит своего дела, представляя лицо всегда в значении историческом…» (Толстой).

История даёт факты, задача художника – облечь эти скупые, а порой противоречивые и сбивчивые сведения в живые формы характера человека.

Реализм, выставленный за дверь ливрейными лакеями знати, не желающей более терпеть скромных, но бедных мужиков братьев Лененов – простонародья, прячущегося под разными личинами на самых причудливых полотнах, созданных фантазией художника, этот невостребованный пока реализм то и дело напоминает о себе в весьма далёких казалось бы от натурализма картинах – комедиях масок – за декоративным изяществом которых скрывается горечь и ирония: как, например, в арлекине «Жиль» упомянутого Антуана Ватто – картине, оставшейся непонятой вплоть до революции 1789 года. Национальное самосознание, как и искусство живописи, черпает свою жизненную силу во французской действительности; стоит ею пренебречь – и рождается что-то напоминающее искусство «в почёте», но искусство это, как и сама жизнь – всего лишь кривлянье, смерть, дым: чтобы познать мир, надо прежде всего познать собственную страну, и недостатка в таких людях, веками отдававших  лучшее – душу, творчество,  превращавшиеся в зрелый плод прогрессивной мысли, –  требующих познать и переделать действительность, – недостатка в таких людях  Франция не испытывала.

Старый мир должен рухнуть!

Ещё не прогремели барабаны начальника парижской национальной гвардии Сантерра на казнь Людовика XVI, а во французской живописи уже пробуждается национальное самосознание и, воскрешая свою давнюю мощь, обретённую в средние века, трубит сбор, приказывая восстать против чужеземных вкусов: простота Шардена  – это не «сельская» простота версальского королевского двора – она самым блистательным образом заставляет  позабыть всяких псевдо-пастушков – античных  Тирсисов и Хлой, которые в угоду  «австриячке» Марии-Антуанетте или Помпадурше и ей подобным сменили героев величавой «Энеиды», героев, навязанных помпезными вкусами королев из рода Медичи – Екатерины, Марии и их сыновей – восседавших на французском троне; Шарден (1699 – 1779) –  это уже смертный приговор Людовику XVI! Вместе с Республикой родится чувство патриотизма, и тогда-то начнётся величайший век – XIX,  который враги Франции объявят безмозглым, – великий век! – от Давида и через Пуссена, отголоска Декарта в искусстве, от побед через поражения  ведущий Францию к триумфу.

Двойственный Пуссен со своей «итальянщиной», лишённой реальной почвы, восходит к той же двойственности почерка Руссо – оба они мечутся между далями будущего и  жизнью,  уготовленной им в будуарах великосветских дам – какая удивительная карикатура на самих себя в придворных пасторалях, где «естественный человек» и «чувство природы» воспеваются  в оперных куплетах! Стоит им отступить в угоду сильным мира от реалистического изображения действительности, для верхов неприемлемого, – и творцы превращаются в убогих рифмоплётов. В сравнении с ними «перековщик» абсолютизма Дени Дидро, любимец Екатерины II, – гигант на все времена, сумевший охватить художественной критикой и живопись, и литературу, возвышенно пытавшийся представить жизнь такою, какой она есть, во всей её обескураживающей и восхитительной сложности, предвосхитив необычайные возможности для всеобъемлющего творчества французской интеллигенции.

Но чёрная реакция, с помощью иноземного оружия возвратившая во Францию королей и паразитическую знать – «обнаглевших эмигрантов» (Арагон), – внесла смуту в умы французов. Желая сказать своё слово, представители французской мысли снова были вынуждены выискивать окольные пути – тоска интеллигенции по родине облачилась в мишурные отрепья, не лишённые, правда, величья; –  отрепья эти, захваченные во время наполеоновских войн или вытащенные из эмигрантского багажа, оставались всё же экзотикой, заставлявшей позабыть действительность. «Гнусное эмигрантское искусство Шатобриана – если оно вообще было когда-либо искусством – наиболее характерный продукт того времени», – писал Луи Арагон, да ведь и он не без греха (Ленинская премия – грех?).  …Законы  расселения эмиграции в Париже изучены слабо – к примеру,  у поляков было два центра: беднота жила в районе Сен-Дени, благодатным же Отейлем (Auteuil) польских эмигрантов оказался остров Сен-Луи, где ещё в XVII веке богатенький чиновник Ламбер выстроил огромный по парижским меркам дом, выкупленный изгнанным из России князем Чарторыйским, по происхождению поляком, – таким образом «Отель Ламбер» стал главным центром польской эмиграции, откуда, вооружившись «гайдамацкими ножами»,  недовольные поборники Королевства Польского «квакали» на русский имперский царизм после Венского конгресса, как в своё время (1564) сбежавший в Литву  воевода Курбский «квакал» на Иоанна.

Легитимист-«талейрановец» и приверженец Бурбонов Франсуа Шатобриан изваял возвышающегося над веком исполина Гюго; – нарядив старый словарь в шутовской колпак, Гюго делается апологетом арго, зацепив в водоворот натуралистических превращений «богохульника» Делакруа, который дал в свою очередь толчок великолепному грубовато-смешному сатирику от живописи Домье…  – но мы убежали в историческую перспективу…

Вернусь на секунду к «Коронованию Наполеона», «Жанне д’Арк», «Торжеству Гомера» придворного живописца Энгра, увековечившего себя не пышными композициями, а тем, что воскресил былое величие французского портрета, величие, некогда уже достигнутое Жаном Фуке и Клуэ; – такова непрерывная цепь, свитая из поколений сентиментальных душ, пленённых колониальной экзотикой: от доисторических стенописных пещер Эйзи – через героическое возрождение гражданственности и родного языка «Плеядой»  Дю Белле и Ронсара – до триумфа Мане и Сёра, Пьера Лоти и Поля Морана, ставших впоследствии творцами для биржевиков и пассажиров спальных вагонов.

Источник