Союзные войска вошли в Париж 31 марта 1814 года, в полдень, всего через десять дней после годовщины смерти герцога Энгиенского, расстрелянного 21 марта 1804 года. Стоило ли совершать столь памятное злодеяние ради царства, которому был отмерен столь недолгий срок? Русский император и прусский король возглавляли свои войска. Я видел, как они проехали по бульварам. Потрясенный и раздавленный, словно меня лишили имени француза и заменили его номером сибирского каторжника, я чувствовал, как вместе с отчаянием зреет в моей душе гнев против человека, который в погоне за славой довел нас до такого позора.
Впрочем, история не знает ничего подобного этому первому вторжению чужеземцев в Париж: повсюду царили порядок, покой и умеренность; двери лавок скоро отворились; русские гвардейцы шести футов росту шествовали по улицам в окружении парижских сорванцов, которые передразнивали чужестранцев, словно марионетки или маски на карнавале. Победителей можно было принять за побежденных: робея собственных успехов, они держались так, будто просили прощения. Центр Парижа, за исключением особняков, отведенных чужеземным королям и принцам, занимала одна лишь национальная гвардия. 31 марта 1814 года бесчисленные войска противника овладели Францией; Бурбоны возвратились на французский престол, и несколько месяцев спустя те же самые войска, не сделав ни единого выстрела, не пролив ни единой капли крови, пересекли нашу границу в обратном направлении. Древние пределы Франции раздвигаются, в ее владение переходят часть антверпенских судов и содержимого тамошних складов; получают разрешение вернуться на родину триста тысяч французов, томящихся в неприятельском плену. После двадцати пяти лет, проведенных в сражениях, гул орудий внезапно стихает по всей Европе; Александр покидает Францию, оставив нам шедевры искусств и свободу, запечатленную в Хартии, свободу, которой мы обязаны его просвещенному влиянию. Государь, могущественный вдвойне, самодержец силою меча и силою религии, он один из всех европейских монархов понял, что Франция достигла того уровня цивилизации, при котором стране потребна свободная конституция.
Движимые весьма естественной неприязнью к чужеземцам, мы не делали различий между вторжениями 1814 и 1815 годов, хотя они решительно ни в чем не схожи.
Александр считал себя не более чем орудием Провидения и был склонен приуменьшать свою роль. Когда г‑жа де Сталь, желая польстить ему, сказала, что подданные его, живя под властью такого монарха, счастливы, даже не имея конституции, Александр, как известно, ответил: «Я всего лишь счастливая случайность».
Некий юноша, встреченный Александром на улицах Парижа, выразил ему свое восхищение той любезностью, с какой император выслушивает самых безвестных граждан; Александр отвечал: «Разве не в этом призвание монархов?» Он отказался поселиться во дворце Тюильри, ибо помнил, как охотно занимал Бонапарт дворцы Вены, Берлина и Москвы.
Взглянув на статую Наполеона, венчающую колонну на Вандомской площади, он сказал: «Если бы я забрался так высоко, у меня бы, пожалуй, закружилась голова».
Когда он осматривал Тюильрийский дворец, ему показали залу Мира. «Какая нужда была в ней Бонапарту?» — спросил он со смехом.
В день въезда в Париж Людовика XVIII Александр смотрел на процессию из окна, как простой смертный, стараясь остаться незамеченным.
Иной раз он выказывал манеры не только изысканные, но и чувствительные. При посещении лечебницы для умалишенных он спросил у одной из служительниц, много ли здесь «страдалиц, потерявших разум от любви». «До сих пор, — отвечала женщина, — было много, но боюсь, что после появления в Париже Вашего Величества число их сильно возрастет».
Один из приближенных Наполеона сказал царю: «Мы уже давно ожидали и страстно желали прибытия Вашего Величества». «Я рад был бы явиться раньше, — отвечал Александр, — меня задержала отвага французов». Известно доподлинно, что, переходя через Рейн, он сожалел об оставленной им мирной жизни в кругу семьи.
В Доме инвалидов он повстречал искалеченных солдат — тех самых, что разбили его армию при Аустерлице; они хмуро молчали, лишь стук деревяшек, заменявших им ноги, разносился по пустынным дворам и оголенному храму; растроганный этим гласом отваги, Александр приказал прислать в подарок инвалидам дюжину русских пушек.
Ему предложили изменить название Аустерлицкого моста. «Нет, — отвечал он, — довольно того, что я прошел по этому мосту вместе с моей армией».
Александр был покоен и печален; он прогуливался по Парижу верхом или пешком, запросто, без свиты. С видом человека, изумленного собственным триумфом, он окидывал толпу взглядом едва ли не растроганным, как бы признавая ее превосходство: можно было подумать, что перед нами варвар, робеющий, словно римлянин среди афинян. Быть может, однако, он вспоминал в эти минуты, что стоящие перед ним французы побывали в его сожженной столице, а ныне его солдаты в свой черед овладели Парижем, где еще можно было бы разыскать погасшие факелы из числа тех, что истребили, но освободили Москву. Как, должно быть, поразила его благочестивый ум эта переменчивость судьбы, эта общность бедствий, постигающих царей и народы.