В стародавние времена, на заре Соединенных Штатов, люди политики были одновременно и людьми культуры: в значительной степени политическая элита и культурная элита совпадали, а там, где не было персонального совпадения, имелось пересечение их кругов. При наличии грамотной и активной публики знание и власть действенно соприкасались друг с другом; более того, большая часть принимаемых тогда решений принималась публикой в классическом смысле этого слова. Джеймс Рестон пишет:
«Нет ничего более показательного, нежели сопоставление двух обсуждений греческого вопроса, состоявшихся в Палате представителей в разные эпохи. Первые дебаты о Греции состоялись в 1830-х годах, когда эта страна добивалась независимости от Турции, а вторые дебаты прошли в 1947 году, когда конгрессмены обсуждали греко-турецкие отношения. Если первые заслуживали внимания и отличались красноречием, а их аргументация развивалась от общих принципов к примерам, ведущим к практическим выводам, то вторые стали нагромождением унылых подтасовок, зачастую не имевших отношения к делу и выказывавших дурное знание истории».
Джордж Вашингтон в 1783 году читал «Письма» Вольтера и «Опыт о человеческом разумении» Локка; Эйзенхауэр двести лет спустя читает ковбойские истории и детективы. Для людей, которые попадают в сферу политической, экономической и военной власти сегодня, брифинги и меморандумы, как представляется, заменили чтение не только серьезных книг, но и газет. Возможно, так и должно быть, учитывая качество их решений, но обескураживает в такой ситуации то, что все эти люди находятся ниже той планки, где они были бы способны осознавать ущербность собственного самоуспокоения и интеллектуального уровня. Интеллектуальная же публика, которая была бы готова своими реакциями подталкивать их к осознанию своей ущербности, просто отсутствует.
К середине ХХ столетия американская элита превратилась в особое племя, не имеющее ничего общего с теми, кого принято называть культурной элитой или хотя бы воспитанными и здравомыслящими людьми. Знание и власть в наших правящих кругах соприкасаются не слишком тесно; когда людям знания приходится вступать в контакт с людьми власти, на них смотрят не как на специалистов, а как на наемных служащих. Элита власти, богатства и славы – это отнюдь не элита культуры, знания и здравомыслия. Более того, эти элиты вообще обособлены друг от друга, несмотря на то, что фрагменты двух миров иногда пересекаются в мире знаменитостей.
Большинство людей склонны полагать, что самые могущественные и богатые в целом обладают наиболее глубокими познаниями, или, как принято говорить, являются самыми умными. Подобные идеи продвигаются в многочисленных афоризмах житейской мудрости («поучают, потому что делать не могут», или «если такой умный, то почему не богатый?»). Однако все, что содержится в подобных элементах бытовой морали, можно свести к одному тезису: тот, кто пользуется подобными изречениями, исходит из того, что власть и богатство – суверенные ценности, доступные всем людям, и особенно тем, кто «умен». Иными словами, предполагается, что знания всегда оплачиваются или должны оплачиваться и что показателем истинности знания выступают именно сопровождающие его выплаты. Состоятельные и обладающие властью должны быть самыми знающими; в противном случае как бы им удалось стать тем, кем они стали? Но настаивать на том, что преуспевшие во власти должны быть «умны», – это все равно, что сказать, что богатство и есть знание. Соответственно, утверждение, согласно которому добившиеся богатства есть самые умные, равнозначно уравниванию богатства и знания.
Данная предпосылка содержит в себе толику истины: простецы даже сегодня склонны трактовать и оправдывать власть и богатство в терминах знаний или навыков. Она также показывает, что может происходить с тем видом опыта, каким выступает знание. Его более не рассматривают в качестве автономного идеала; в нем видят инструмент достижения власти и денег, а также, разумеется, рамку для любой беседы и лакомое блюдо для любой телевикторины.
Воздействие знания на отдельного человека (то есть прояснение того, что он собой представляет, и освобождение его) составляет личностное измерение познавательной деятельности. Воздействие же знания на цивилизацию (раскрытие ее человеческих смыслов и освобождение ее) – это его социальное измерение. Но сегодня личностные и социальные идеалы знания совпали в том, что знание делает для «грамотного парня»: оно продвигает его вперед. Что касается «грамотной нации», то ее знание снабжает культурным престижем, наделяя власть авторитетом.
Знание редко приносит власть знающим людям. Но предполагаемое (и порой тайное) знание властвующих, подкрепляемое его весьма вольным использованием, способно сильно влиять на других людей, не имеющих возможности защищаться. Само знание, разумеется, не является ни добрым ни злым. Джон Адамс писал:
«Дурные люди учатся так же быстро, как и хорошие, а науки, искусства, вкусы, чувства и литература могут способствовать как несправедливости, так и добродетели».
Это было сказано в 1790 году; сегодня у нас есть все основания утверждать, что ничего не изменилось.
Проблема знания и власти всегда была проблемой взаимоотношений людей знания и людей власти. Предположим, нам необходимо отобрать в современной Америке сотню наиболее могущественных людей из различных сфер власти и выстроить их в ряд. А потом, представим, нам нужно произвести аналогичную процедуру с самыми знающими людьми страны. Интересно, многие ли из них попадут в оба строя? Конечно, наш отбор будет зависеть от того, что мы понимаем под властью и что мы понимаем под знанием. Но если просто следовать за банальным смыслом слов, то в нынешней Америке таких пересечений почти или вообще не будет. На заре американского государства картина была совсем иной, ибо в XVIII столетии даже в этом колониальном форпосте Англии люди власти старались учиться, а люди знания часто оказывались на руководящих постах. В данном отношении, по моему убеждению, мы пережили мощнейшую деградацию.
Иначе говоря, в отдельном человеке знание и власть почти никогда не встречаются друг с другом; но зато люди, облеченные властью, обычно окружают себя носителями знания или по крайней мере теми, кто умеет изображать из себя таковых. Человек знания сейчас не может стать правителем-философом, но он способен сделаться советником, причем консультировать ему зачастую приходится людей, которые не являются ни королями, ни философами. На карьерном пути людей знания встреча с человеком власти отнюдь не является предопределенным событием. Контакт между университетом и правительством слаб, и, когда он все-таки устанавливается, человек знания предстает «экспертом», за фигурой которого обычно скрывается наемный специалист. Подобно другим членам общества, он зависит от жалования, приносимого его работой, которое сегодня выступает первейшим инструментом контроля над мыслью. Там, где путь наверх требует положительных рекомендаций власть имущих, именно их мнение становится для человека знания главным предметом заботы. Соответственно, до тех пор, пока интеллектуалы обслуживают власть, непосредственно встраиваясь в должностную иерархию, они будут делать это несвободно.
Характерным представителем высшего круга в наши дни стал интеллектуальный середняк, иногда добросовестный, но не перестающий быть посредственностью. Его умственные способности обнаруживаются лишь тогда, когда ему вдруг приходится осознавать, что он не в состоянии принять решение, которое от него ждут. Но обычно он держит подобное осознание при себе: его публичные речи в своей универсальной расплывчатости благочестивы и сентиментальны, мрачны и дерзки, восторженны и пусты. Он открыт только для урезанных, вульгарных, предварительно препарированных и тенденциозных идей. В эпоху меморандумов и брифингов он на высоте. Его информируют, но докладные записки обычно не превышают одной страницы; вместо того, чтобы писать письма или встречаться с людьми, он разговаривает по телефону.
Говоря о неразумии и посредственности нынешних деятелей, я, разумеется, не имею в виду, что среди них не попадаются интеллектуалы, – просто в этом нет никакого автоматизма. Речь, однако, в данном случае не должна идти о распределении «интеллектуальности» в том смысле, будто бы она представляет некий гомогенный атрибут, который можно иметь в больших или меньших количествах. Скорее это вопрос качества ума – качества, которое требует принятия рациональности за ключевую ценность мышления, характера и поведения человека. Именно такой оценки не хватает американской властной элите. Вместо нее, практикуются «суждения» и «мнения», имеющие в пресловутом «успехе» гораздо больший вес, чем гибкость ума или сила интеллекта.
Непосредственно под могучим государственным деятелем пребывают технические офицеры власти, которые представляют его знание и даже его речь: специалисты по связям с общественностью, спичрайтеры, административные помощники и секретари. Не забудьте также и о Комитете. Если учесть расширившийся набор инструментов, посредством которых принимаются решения, можно говорить о кризисе непонимания, охватившем политическое руководство Соединенных Штатов, причем о таком кризисе, последствия которого зачастую оказываются очень серьезными.
Наблюдаемая среди элит нехватка знаний – как опыта и как критерия – связана с пагубным доминированием экспертов, которые среди прочего ограждают политический класс от публичного обсуждения и общественных дебатов. Отвечая недавно на вопрос о критических выпадах в отношении оборонной политики, сделанных лидером оппозиционной партии, министр обороны заявил: «Вы думаете, он эксперт в этом вопросе?». Под давлением не удовлетворенных таким ответом репортеров он добавил, что, «по мнению командования вооруженных сил, совпадающему с моим собственным мнением, наша политика вполне разумна». Когда его попросили высказаться конкретнее, он произнес такую фразу: «В некоторых случаях все, что вы можете сделать, – это воззвать к Господу». Но если мы опрометчиво отводим столь значительную роль Творцу, экспертам и министру Уилсону, то где же место для политического руководства? И где, собственно, общественное обсуждение такой бесспорно политической и моральной проблематики, как наша военная доктрина?
Помимо недостаточного интеллектуального усердия, проявляемого политическим персоналом и многочисленными консультантами, отсутствие публично ориентированных умов предполагает, что серьезные решения и важнейшие политические программы прорабатываются так, чтобы их нельзя было защищать или критиковать – иначе говоря, обсуждать в интеллектуальной форме. Более того, попытки обосновывать их часто вообще не предпринимаются. Аргументированный спор подменяется public relations, а на смену демократической власти приходят манипуляция и безапелляционные решения. Все чаще и чаще, по мере того, как политика подменяется администрированием, ключевые решения, лишенные даже видимости публичной дискуссии, выносятся от имени Бога, экспертов и личностей, подобных министру Уилсону.
Одновременно можно наблюдать неуклонное расширение сферы государственной тайны, а также практики закрытых слушаний с участием тех людей, которые могли бы публично раскрыть то, что стоило бы знать не только экспертам с высшей формой допуска. Весь цикл решений, касавшихся разработки и применения атомного оружия, принимался кулуарно, а факты, которые нуждались во вдумчивом обсуждении, официально прятались, искажались и извращались. По мере того, как эти решения становятся все более судьбоносными и затрагивающими не только американцев, но и все человечество, источники информации закрываются, а факты, имеющие отношение к этим решениям, и даже сами решения попадают в политически удобный разряд «государственных секретов», выведенных за рамки открытых информационных каналов.
В то же время политическая риторика, практикуемая в этих открытых каналах, все дальше уходит от стандартов здравомыслия и благоразумия. Вершиной бездумной коммуникации с массами или с тем, что принято называть массой, оказывается коммерческая пропаганда зубной пасты, мыла, сигарет и автомобилей. Именно таким вещам, а точнее их названиям, массовое общество воздает особенно громкие хвалы. Особенно важно здесь то, что в своих допущениях и импликациях, акцентах и преувеличениях поражающая своими масштабами пропаганда потребительского образа жизни зачастую лжива и превратна: в основном она апеллирует к брюху и паху, а не к голове и сердцу. Стоит также подчеркнуть, что публичные коммуникационные потоки, исходящие от тех, кто принимает решения, тоже подлаживаются под эту рекламу, все чаще перенимая качества мифологической бездумности, присущие коммерческой пропаганде.
Деятели, управляющие современной Америкой, не столько догматичны, сколько бездумны. Ибо догма обычно предполагает наличие более или менее последовательного оправдания идей и ценностей и из-за этого имеет некоторое отношение, пусть даже несовершенное, к уму, интеллекту, разуму. Сегодня же мы имеем дело с отсутствием разума в качестве публичной силы, мы наблюдаем незаинтересованность в нем и даже страх перед лицом знания, способного мобилизовать общество. Отсюда проистекает преобладание детского лепета, выступающего фоном решений, которые не имеют рационального оправдания, устраивающего мыслящего человека.
Нашей главной опасностью оказывается не варварский иррационализм неотесанных и мрачных сенаторов – гораздо страшнее респектабельные суждения членов кабинета, милые пошлости президентов, пугающая самоуверенность молодых американских политиков из солнечной Калифорнии. Все эти люди отказались от разума в пользу банальности, а догмы, на которые они опираются, настолько широко усвоены, что никакого разумного противовеса им просто нет. Все эти люди – безумные реалисты, которые ради реализма конструируют собственную параноидальную реальность, а во имя практичности рисуют утопический образ капитализма. Они подменили ответственную интерпретацию событий извращением смыслов, уважение к публичному обсуждению – изощренными понятиями психологической войны, интеллектуальный потенциал – проворством слова и поверхностностью мнения, а умение вырабатывать альтернативы и оценивать их последствия – исполнительской дисциплиной.