Дурная повторяемость русской истории

В начале 1830-х Чаадаев писал о пустоте и дурной повторяемости русской истории. Два поколения спустя Розанов уже воспроизводил подобные рассуждения – лишенные тотальности отрицания и напряженности видения, задаваемого апокалиптической перспективой, но от этого только прибавляющие в распространенности – как «общее место»:

«Вся наша (русская) история – особенно в эти два века, и чем дальше, чем хуже – носит характер хаотичности; все в ней “обильно”, “широко” – и все “не устроено”; мы как бы живем афоризмами, не пытаясь связать их в систему, и даже не замечая, что все наши афоризмы противоречат друг другу; так что мы собственно, наше духовное я – не определимы, не уловимы для мысли, и вот почему мы – не развиваемся».

Едва ли не самый распространенный призыв, ожидание и чаяние во всех лагерях и направлениях русской мысли с середины XIX века и вплоть до наших дней – к «новому началу». Не суть важно, «началу» чего именно – это может быть и социальный переворот, и возвращение к утраченным истокам, но главным здесь выступает та же логика разрыва, желание «переоснования», и в этом отношении славянофилы, например, ничем не отличаются от своих оппонентов, западников, поскольку и для тех, и для других наличная действительность подлежит отмене – либо через возврат к тому прошлому, с которым порвал «Петровский переворот», либо к тому, чтобы вновь, вслед за Петром I, каким он предстает в глазах западников, решиться «переучредить Россию на европейский лад».

Подобное самоощущение складывается из-за наложения двух процессов:

– во-первых, общего процесса модернизации – ломки традиционных социальных структур, привычных хозяйственных и культурных укладов – и этот процесс вместе с Россией проходят все европейские общества, а если говорить об обществах Центральной и Восточной Европы, то процесс проходит еще и в весьма близких хронологических рамках;

– во-вторых, ситуация догоняющего развития – Россия одной из первых стран мира оказалась вовлечена в масштабный процесс догоняющей модернизации, когда модернизационный импульс приходит извне, порожден внешней ситуацией, а не внутренними потребностями общества. Субъектом модернизации здесь выступает государственная власть, воздействуя на общество в целях выживания – поскольку для того, чтобы выживать в меняющемся мире и тем более чтобы достигать целей, выходящих за пределы выживания, государство должно располагать средствами, ресурсами, которые ему не предоставляет текущее состояние общества. Но само общество не испытывает данной потребности – те типы связей и взаимодействий, которые существуют в нем, удовлетворяют его потребностям, изменения приходят как внешнее требование – государственная власть перестраивает общество. И отсюда феномен автономии власти в обществах подобного типа, власть как «единственный европеец».

Эта же власть порождает интересный, многократно описанный феномен – образованное общество, часть которого в дальнейшем вырастет в «интеллигенцию», группу, которая существует с одной стороны в той мере, в какой власть осуществляет свой модернизационный проект – и, следовательно, эта группа не имеет опоры в остальном обществе, остающемся в традиционной системе отношений и претерпевающем властное воздействие, с другой – в противостоянии тем, кто монополизировал власть. Позиция эта давно описывается через понятие «ориентализма», введенное Э. Саидом, с последующим усложнением через понятие «внутреннего ориентализма»: позиция «образованного общества» определяется двойственно: во-первых, через дистанцирование от остального («не-образованного») общества, которое рассматривается как объект колониального управления – пассивная, косная масса, лишенная субъектности; во-вторых, право на власть обосновывается через принадлежность к «иному миру» – они «внутренние европейцы», занесенные в неевропейскую реальность; в-третьих, амбивалентным отношением к «Европе» – она тот воображаемый субъект, с которым «образованное общество» должно себя идентифицировать, через это получая право на свой статус, она же – и источник напряженности, поскольку необходимо доказывать и подтверждать свою принадлежность к ней, и при этом она – источник внешнего воздействия, того самого ориентализирующего взгляда, в который попадают и сами «внутренние европейцы».

Рывок догоняющей модернизации удался нам как минимум дважды – в XVIII веке, когда к началу XIX в. Россия в европейском мире заняла позиции аграрного центра, ранее принадлежавшие Польше, и вновь уже в XX веке – в рамках индустриализации. Проблема в том, что как раз те самые традиции, об отсутствии которых принято сожалеть, оказываются не только существующими – хотя и выглядящими иначе, чем хотелось, и потому не замечаемыми взглядом, стремящимся в действительности найти только те традиции, которые он желает обрести – но и определяющими логику долговременного развития: догоняющая модернизация оказывается образом действий, который больше не работает (поскольку исчезли основания, с опорой на которые она могла бы оказаться эффективной), но который стабильно воспроизводится как единственно мыслимая и обсуждаемая модель поведения – не важно, о какой именно сфере, экономической, политической, социальной или культурной мы говорим.

В статусе образованного общества скрывается одна любопытная подробность – чтобы сохранять его, оно должно постоянно воспроизводить дистанцию, отделяющую его от остального общества, подчеркивая его «не-европейский» характер, воспроизводя не-субъектность, через это получая право на власть. Иными словами, остальное общество должно оставаться вечным «недо», тем, что требует предпринимаемых вновь и вновь усилий по его оцивилизированию. Дурная повторяемость и пустота истории, укрепленная в сознании, отражает данную ситуацию – история должна быть таковой, поскольку только через это укреплен статус образованного общества по отношению к остальному, и это же обрекает само образованное общество на переживание пустоты исторического, поскольку каждое усилие должно самоотменяться в сознании, на новом уровне воспроизводя прежнюю схему отношений.

Догоняющая модернизация, удавшись, предполагает – для возможности дальнейшего движения по иной траектории – и преодоления подобного восприятия, с обоснованием своего статуса через «воображаемую Европу»; простое воспроизводство уже существующих схем и моделей не даст успеха, а так и оставит в рамках вечного догоняющего – вынуждая теперь уже опираться на возможность предложить «иное», пока еще не существующее, трансформировать свой собственный опыт, а не пытаться воспроизвести уже существующий иной. Собственно, это вновь проблема переживания своего опыта, проживания себя в этом месте и времени: и, следовательно, потребность в «нормализации» истории. То, в чем мы нуждаемся – в осознании своего прошлого и настоящего как данности, имеющей самостоятельную ценность, прошлого как опыта, принадлежащего нам – и, следовательно, обращения самого переживания «пустоты» в опыт, наполнения его через включение в традицию. Традиции, разумеется, «изобретают» – но вот только термин «изобретение» способен удалить нас от существа дела, поскольку самими субъектами традиции, творящими ее, она переживается как «открываемое», то, что адекватно самоопределению, что осознается как часть собственной идентичности – а «экспроприация прошлого», «изобретение традиции» оказываются особым опытом «работы над собой», делая реальностью то, что было «только» идеей.

Источник